— Пойдем тихо. — Он тяжело дышал, несколько минут назад ему пришлось таскать тяжести. — Пойдем, пока чисто…
Они осторожно двинулись, обходя горы металлолома, свернули в сторону, и Глушков на время потерял ориентацию — освещенный поселок закрыли деревья — шел, боясь посмотреть по сторонам, только и видел темную широкую спину перед собой. Но скоро впереди опять поднялись силуэты домов, окруженные желтым свечением. Скосов молча показал рукой на приземистое строение на отшибе. Подошли ближе. Перед глухой стеной широкой россыпью белели кучи опилок, шаги здесь стали мягкими и совсем неслышными, будто ступали они по мягким матрацам. Терпко, чрезмерно пахло опилками, запах напоминал что-то знакомое, но ускользающее из сознания.
Скосов остановился, и Глушков едва не ткнулся ему в спину. Издали донесся глухой собачий лай. Глушков напряженно прислушался и при этом подспудно, отвлеченно продолжал принюхиваться к смолистому знакомому духу, и где-то на стороне бежали, путались его мысли, отыскивая то единственное, с чем был связан этот запах. Скосов, полуобернувшись, что-то произнес шепотом, но, еще не вникнув в его слова, не разобрав их дребезжания, за какую-то секунду, прежде чем их смысл достиг его сознания, Глушков вдруг вспомнил и тот не узнанный сразу запах, и все те обстоятельства и события, сопряженные с ним: густо до головокружения, которое бывает, когда хватанешь после духоты свежего воздуха, пахло новогодней елкой. И сознание Глушкова будто просветлилось, он вдруг увидел и почувствовал все по-новому, с необычайной свежестью и чуткостью: и этот запах лесопилки, и услышал взволнованное хрипловатое дыхание Скосова и свое, прерывистое и нервное, и холодный воздух на щеках, и все проблески косого света от фонаря на темной земле впереди, и какие-то далекие неясные звуки, разросшиеся и пугливые; и от этого ощущения легкости сам он сделался легким и словно прозрачным.
— Возьми канистрочку, вон там, у стены, — повторил Скосов, и лишь теперь Глушков увидел, что он показывает на белевший чуть в стороне предмет у стены. Глушков поспешно выполнил приказ. А сам Скосов поднял пухлый вещмешок, взял его на одно плечо.
Они постояли с минуту за углом лесопилки и перебежали к штабелям досок. Прятались там, выглядывая в щели между уложенных в трехгранный колодец досок на освещенную улицу, ждали, когда пройдет под фонарем пошатывающийся мужик в распахнутой длиннополой куртке. Потом выпрямились и демонстративно неспешной походкой пересекли неровно укатанную бугристую дорогу, вошли в густую тень и спустились к морю. Пошли вдоль плещущейся воды, у ног непроглядно черной, а дальше наполняющейся мерцающими бликами от далеких огней, и скоро наткнулись на большую лодку, почти целиком спущенную в воду и только носом упершуюся в берег. Глушков с опаской дотянулся до теплого шершавого носа лодки.
— Полезай в кунгас, накройся брезентом и жди, — зашептал Скосов. Он забрал у него канистру, сунул ее вместе с вещмешком в лодку и опять исчез, а Глушков, не успев ни подумать, ни возразить, в растерянности остался у лодки. Он так и держался за нее вытянутой рукой, и с удивлением думал, что впервые в жизни ступил на берег моря, и оно, укрытое ночью, прорезанное редкими огнями на горизонте, не показалось ему ни впечатляющим, ни грозным, ни бездонным — как если бы стоял он на берегу ночной шелестящей реки, а светящиеся огни были редкими малолюдными поселениями вдали. Он забрался в лодку, присел на корточки и стал перебирать остывшими руками бесформенную массу брезента, но сам при этом вытянул шею и смотрел по сторонам на берег.
Спустя несколько минут Скосов, кряхтя, принес на плече тяжелый подвесной двигатель, кое-как положил его внутрь и стал выталкивать лодку в море, упираясь плечом в задранный нос и хукая горлом от напряжения.
— Сядь на корму, — задыхаясь, сказал он.
Глушков суетливо посунулся назад, не поднимаясь с корточек и вцепившись растопыренными руками в оба борта. Лодка поддалась, коротенькая волна часто зашлепала по борту, и Глушков почувствовал, как твердь исчезла из-под днища, лодка закачалась, душа Глушкова замерла от неожиданности, и в голове мелькнуло: так вот оно, море…
Скосов шумно ввалился внутрь. Он поставил весла, развернул лодку и стал отгребать от берега, сначала медленно и тихо, а потом все энергичнее, ворочая длинными тяжелыми рычагами весел мерно и мощно, выдыхая после каждого рывка: “Ух-ха… Ух-ха…”. И наверное, с полчаса он греб, не произнося больше никаких звуков, кроме этого “ух-ха”. Береговые огни поползли вправо, и самые дальние стали соединяться с ближайшими низкими звездами. А с другой стороны по носу тоже мерцали огоньки, и Глушков уже не мог понять, в какую сторону движется их потерявшаяся в тихом заливе лодка. Стало заметно качать, и Глушков, преодолевая головокружение и тошноту, с удивлением обнаружил, что ему кажется, будто качается не лодка, а вся ночь вокруг, и звезды, многократно отраженные в волнах, и береговые огни, так что временами трудно было сообразить, где здесь верх, где низ, у него перехватило дыхание от навязчивой, но восторженной мысли, что сейчас все это мировое устройство потеряет вес, утратит равновесие и перевернется вверх тормашками.
— Как в космосе… — вымолвил он. Он теперь начинал понимать, откуда взялся этот восторг, эта легкость в груди. Словно только теперь он окончательно и обрубил, отсек от себя все прошлое. И чем бы оно ни было наполнено — плохим ли, хорошим ли, негодяями или, напротив, до боли родными людьми, удачами, катастрофами, просчетами, надеждами, мечтами, радостями, огорчениями, обязательствами, обещаниями… — всего этого уже не было с ним, оно руинами громоздилось там, куда ему теперь была заказана дорога. И вот целый мир, непочатый, огромный, раздавшийся огромным океаном, лежал перед ним, надо было только ступить в него своими некрепкими ногами.
— Как в космосе… — повторил он.
Скосов не услышал его, он толкал и толкал кунгас вперед. Но он хорошо знал, что в такие ночные переходы на веслах, когда тишина и усталость охватывают тебя, может настать момент, когда ты начнешь вдруг ясно понимать, что так и обречен вечно висеть в этом пространстве, и сколько ни греби, не тронешься с места, а это твое “ух-ха”, сопровождающее равномерные скрипы, всхлипы, стоны весел и уключин, хлюпанье воды под днищем, оно в конце концов утратит всякий смысл, одеревенеет, омертвеет. И тогда станет тебе неотвязно казаться, что ночная тьма так и пожрет все отмеренное, отпущенное, дарованное тебе время, что не успеешь ты и опомниться и догрести куда хочешь, как окажется, что времени у тебя больше нет.
Наверное, в полутора-двух милях от берега он осушил весла, невидимые струйки полились в темень, которая горбато и почти бесшумно — с легкими всхлипами — шевелилась под ними. Лодка еще некоторое время скользила вперед, посланная последним рывком. Ничто не звучало в воздухе, кроме слабейшего, долетавшего из ночной дали урчания. Скосов мельком подумал, что это, может быть, машина идет береговой дорогой или японская браконьерская шхуна крадется по закраинам широкого залива.
— Даст Бог, проскочим… — сказал он. — Даст Бог, проскочить потом и мне назад…
Он велел Глушкову перейти в нос, а сам перетащил на корму двигатель, долго прилаживал его. Наконец замер, обвел невидящими глазами ночь.
— Ну, с Богом… — выдохнул он и рванул шнур стартера.
Мотор не поддался с первого рывка, тогда Скосов перевел дух и рванул второй раз, мотор оглушительно затарахтел, сразу разваливая ночь и обнажая лодку посреди всеобщей тишины. Скосов уверенно прибавил газ, доводя тарахтение до жуткого рева, лодка пошла вперед с нарастающей скоростью, и море, утрачивая свою мягкость, жестко и громко стало биться в днище. Глушков вцепился в борт, напряженно всматриваясь вперед и ничего не разбирая там, чувствуя, что схватившиеся за борта руки его временами обдает холодными брызгами.
— Ха-ха!… – громко и наигранно захохотал на корме Скосов. И бесшабашность его захлестнула Глушкова, который тихо, судорожно засмеялся в ответ. Мокрый ветер напирал в обнаженные, выставленные в ночь лица. Они словно не разбирали пути. А потом Скосов затих — устал от всего, что было, что есть, от того, что их еще ждало впереди. И ни о чем больше не желал думать, только рвал кунгас вперед на огоньки по ту сторону десятимильного пролива, которые множились и становились ярче, словно выныривали из морской пучины.
И вдруг на них обрушилось что-то, они не сразу поняли, что случилось, будто попали в эпицентр взрыва — издалека, вдогонку им темноту разнесло снопом света. Ярчайший прожекторный луч развалил купол ночи надвое. Но заметили лодку не сразу — луч сначала отбежал в сторону, ослепляя море, окрашивая его в желтизну, светясь фосфором на изгибах. Но потом вновь накрыл беглецов, вжавших свои мигом отвердевшие головы в плечи. И двое эти повернули бледные лица к пылающему ночному оку, так что со сторожевого корабля в бинокль можно было увидеть, как блеснули их глаза.