Эрнст. Не слышу никакого соловья. Во-первых, здесь их нет, слишком далеко на севере, а во-вторых, после Иванова дня они не поют.
Анна. Да тихо же. Помолчи немного.
Хенрик. Да, пожалуй, это соловей.
Анна. Эрнст, прислушайся как следует!
Эрнст. Анна и Хенрик слышат соловья в июле. Вы погибли. (Прислушивается.) Черт меня задери, если это и правда не соловей.
В два часа ночи за светлой роликовой шторой в комнате для прислуги вспыхивают зарницы. Время от времени доносятся слабые раскаты грома. Шумит дождь, то припуская сильнее, то ослабевая и едва накрапывая. Иногда вдруг делается так тихо, что Хенрик слышит удары собственного сердца и ток крови в барабанных перепонках. Впрочем, ему не спится, он лежит на спине, подложив руки под голову, с широко раскрытыми глазами: вот так, вот как, оказывается, может быть. Даже для меня, Хенрика! Дверь в надежно запертую прежде комнату распахивается все шире и шире, до головокружения.
Вот какое-то движение на кухне, вот отчетливо скрипит дверь, это не сон. В светлом четырехугольнике стоит Анна, лица ее он не видит, она еще не раздевалась.
Анна. Спишь? Я так и знала, что не спишь. Я подумала — зайду к Хенрику и объясню, как обстоит дело.
Она по-прежнему неподвижно стоит в проеме дверей. Хенрик затаил дыхание. Это серьезно.
Анна. Я не знаю, Хенрик, как мне быть с тобой. Это плохо, что ты здесь, со мной. Но намного, намного хуже, когда тебя со мной нет. Я всегда...
Она в раздумье замолкает. Сейчас, наверное, полная откровенность — вопрос жизни и смерти. Хенрик собирается рассказать о своей растерянности, о запертой и открытой комнатах, но это слишком запутанно.
Анна. Мама говорит, что самое важное в жизни — уметь обуздывать свои чувства. Я всегда хорошо с этим справлялась. И, кажется, стала немного самоуверенной.
Она отворачивается и отступает на шаг. И тут предрассветный свет из кухонного окна освещает ее лицо, и Хенрик видит, что она плакала. Или, возможно, плачет. Но голос спокойный.
Анна. Нельзя... Мама и другие, мои сводные братья, например, говорят, что я унаследовала от папы и мамы большую разумность. Я всегда гордилась, когда меня хвалили за то, что я такая разумная. Я считала, что так вот и должна выглядеть жизнь, и я хочу, чтобы она такой была. Мне поистине нечего бояться. (Молчание, долгое молчание.) А сейчас я боюсь, или, говоря честно, если то, что я чувствую, — страх, значит, я боюсь.
Хенрик. Я тоже боюсь.
Он вынужден прокашляться. Голос засох, но где-то по пути. Сейчас, в эту минуту, у него останавливается сердце, пусть на какую-то долю секунды, но все же.
Хенрик. Кстати, у меня остановилось сердце. Вот прямо сейчас.
Анна. Я знаю, Хенрик, что это такое. Мы на пороге решающего момента, представляешь себе, как все это странно и загадочно? И тогда время останавливается, или нам кажется, будто время или «сердце», как ты выражаешься, останавливается.
Хенрик. Что же нам делать?
Анна. Собственно говоря, есть две возможности. (Деловито.) Либо я говорю: иди своей дорогой, Хенрик. Или же: приди ко мне в объятия, Хенрик.
Хенрик. По-твоему, оба варианта плохи?
Анна. Да.
Хенрик. Плохи?
Анна. Вопрос жизни и смерти.
Хенрик. А нельзя нам чуточку поиграть?
Анна. Между прочим, я совсем не знаю, что ты за человек.
Хенрик. Вполне нормальный.
В голосе слышится ужас, комический ужас. Хенрик мало знает себя, никогда не знал и никогда не узнает. Анна, улыбаясь, качает головой: видишь, насколько это опасно! Она переступает порог, входит в комнату и, усевшись в ногах у Хенрика, расправляет юбку. Хенрик садится в кровати.
Анна. По-моему, ты ничего ни о чем не знаешь. Мне кажется, ты в затмении, не могу сейчас подобрать другого слова.
Хенрик (едва слышно). В затмении?
Анна. Ты только все время повторяешь мои слова. Скажи, чего ты хочешь.
Хенрик. Сейчас скажу. У меня никогда, я повторяю — никогда, клянусь, это правда, никогда в жизни не было такого дня, такого вечера и такой ночи, как эти день, вечер и ночь. Я клянусь. Больше я ничего не знаю. Я сбит с толку, благодарен, и мне страшно. Я хочу сказать, что все это у меня отнимут. Так всегда бывает. Так было всегда. И я останусь с пустыми руками, это звучит мелодраматично, но это так. Я просто-напросто хочу сказать: за какие заслуги мне выпало то, что я пережил сегодня? Понимаешь, Анна? Вы с Эрнстом живете в своем собственном мире, не только в материальном отношении, но и во всех остальных. Для меня недоступном. Понимаешь, Анна?
Анна медленно качает головой, грустно глядя на Хенрика. Потом, улыбнувшись, встает, идет к двери и в дверях оборачивается.
Анна. Ну ладно. Как бы там ни было, решение пока можно отложить — на несколько часов или даже дней и недель.
Сказав это, она снисходительно улыбается и желает ему спокойной ночи. После чего закрывает за собой дверь, издающую громкий скрип.
Они у меня перед глазами словно живые — сидят в столовой за большим столом с ножками в виде львиных лап, убрав с него все лишнее. Между ними — шахматы начальника транспортных перевозок. С двух окон сняты закрывавшие их простыни. Идет дождь, тихий и упорный. Вижу я и Эрнста, который, стоя в дверях в плаще и со студенческой фуражкой в руках, говорит, что ему надо ненадолго сходить на метеорологическое отделение, профессор хочет поговорить с ним. Обед в пять, бормочет Анна, делая ход пешкой. «Пока, счастливо», — бросает Хенрик, отступая ферзем. Громыхнула входная дверь, и все опять стихло. Где-то в доме играют на рояле, медленно и неуверенно.
Внезапно Анна смахивает с доски фигуры и закрывает лицо руками, потом, глядя на Хенрика сквозь пальцы, начинает хихикать. Хенрик, склонившись над доской, делает слабую попытку восстановить позицию, но быстро отказывается от своего намерения и замирает в ожидании.
Анна. Вовсе ни к чему посвящать всех в то, что мы... что мы собираемся...
Хенрик. Разумеется.
Анна. Я вдруг подумала, что мы ничегошеньки не знаем друг о друге, и мне стало страшно. Нам бы надо дней сто провести за этим вот столом и говорить, говорить, расспрашивать.
Хенрик. Не хватило бы.
Анна. Мы принимаем решение жить вместе всю оставшуюся жизнь и ничего друг про друга не знаем. Не совсем обычно, а?
Хенрик. И даже не целовались.
Анна. Поцелуемся? Хотя нет, с этим можно подождать.
Хенрик. Перво-наперво признаемся в своих недостатках.
Анна (смеется). Нет, этого я делать не рискну. А то ты сбежишь!
Хенрик. Или ты.
Анна. Мама говорит, что я упрямая. Эгоистичная. Люблю развлечения. Нетерпеливая. Братья утверждают, что у меня чертовский характер, что я выхожу из себя по пустякам. Так, что я еще забыла? Эрнст говорит, что я кокетка, обожаю вертеться перед зеркалом. Папа говорит, что я ленюсь делать то, что необходимо: убирать, готовить, учить скучные уроки. Мама говорит, что я слишком увлекаюсь мальчиками. Ну вот, как видишь, недостаткам нет конца.
Хенрик. Мой самый большой недостаток в том, что я сбит с толку.
Анна. Разве это недостаток?
Хенрик. Недостаток, и еще какой.
Анна. Что ты имеешь в виду?
Хенрик. Я сбит с толку. Ничего не понимаю. Делаю только то, что мне велят. Думаю, я не слишком умен. Когда я читаю сложный текст, мне бывает трудно добраться до смысла. Меня переполняют чувства, это тоже сбивает меня с толку. Я почти постоянно испытываю угрызения совести, но чаще всего не знаю почему.
Анна. Да, нелегко.
Печаль и тяжесть: что это за странная игра? Зачем мы занимаемся всем этим? Почему не целуемся, сегодня же праздник? Они затихли, избегают смотреть друг на друга.
Хенрик. Ну вот мы и загрустили.
Анна. Да.
Хенрик. Нас обоих пугает одиночество. Если мы будем вместе, мы обретем мужество понимать и прощать и наши собственные недостатки, и недостатки друг друга. Главное, не начать не с того конца.
Анна. Давай поцелуемся, и тогда мы снова развеселимся.
Хенрик. Подожди немножко. Мне надо сказать тебе что-то важное. Нет, не смейся, Анна. Я должен сказать тебе, что я...
Анна. Э, хватит, я устала от этих глупостей!
Она становится напротив, обхватывает ладонями его голову, запрокидывает, наклоняется и страстно его целует. Хенрик всхлипывает — ее аромат, ее кожа, сильные маленькие руки, которые крепко держат его, волосы, ниспадающие по ее плечам.