— Там наверху такая чудесная ночь! А вы лежите тут, и у вас пахнет угаром. В лесу так тихо, задумчиво, славно! Луна — ласковая, тени густые и теплые… Я все рассмотрела, пока меня сюда несли.
— Все брюнеты, — сказал мужчина, гремя посудой, — рано женятся, а метафизики слепы и глухи. Очень жаль. Я метафизиков читал, вызывает тошноту и головокружение.
— Как душно здесь! На даче я открыла бы дверь на террасу… Но подожди, кажется, в лесу притаился кто-то недобрый.
Слушатели затаили дыхание.
— Держись, Мишка, — прошептал Семен, но и сам дрожал.
— Дети. Когда я думаю о них, у меня в груди точно колокол звучит. Дети, дети, скоро и им умирать. А пока живы, все спрашивают, и это страшные вопросы, на них нет ответов ни у меня, ни у вас, ни у кого! Как мучительно трудно быть. Давайте чай пить. Там наверху восходит солнце и заходит, а в сердцах людей всегда сумерки. Смотрите-ка, кажется, из леса вышли люди. Лица, правда, немножко нервные.
— Разве у нас нервные лица? — озадаченно спросил Князь.
— Подогреть ли самовар?
Все покойники заверещали хором:
— Пожалуйста… и поскорее. Загробная жизнь хороша именно своей бесцеремонностью.
— Как теперь стали часты семейные драмы. Я ухожу гулять.
— Она оторвала мне рукав у тужурки — вот и все!
— Нужно быть искренней с детьми, не скрывать от них всегда страшное лицо правды! Ведь что такое была жизнь? Она нависала над тобой, как бесформенное чудовище, и вечно требовала жертв. И жадно пила кровь человека.
— Нет, я против этих обнажений! Чай? Нет. На ночь не пью.
— У вас лицо осунулось.
— Землетрясения, граммофоны, инфлюэнца. Да, все это было… а теперь ничего вот нет, ничего и никого, сыро. Разве только музыка способна изобразить красоту и величие моря.
— Господа, мальчика такого не приносили? В соломенной шляпочке, беленький.
— Не видали. А пока идемте чай пить. Но ловко ли это в нашем положении?
— Приятный паренек. Славный, только вот — кривляется…
— Ничего, здесь это пройдет.
— Лежат тут какие-то полоумные, ищут мальчиков.
Из-под земли вдруг раздался глухой шум спора, и он все возрастал.
— Что с тобой? Это нехорошо! Послушай…
— Пускай нехорошо! Ах, эта гордая Калерия! Самой хочется замуж!
— Ты не должна давать воли этому чувству. Оно тебя заведет в такой темный угол…
— Ты называешь великим и красивым эти холодные, лишенные поэзии мечты о всеобщей сытости и живости, вот! Когда я слышу, как люди определяют смысл жизни, мне кажется, что кто-то грубый, сильный обнимает меня жесткими объятиями и давит. Я чувствую какое-то тяжелое недоразумение. Да, грустно было жить, когда кругом тебя всё так…
— Чегой-то они все жалуются? — прошептал Семен Надежде на ухо. По-старославянски с перепуга.
— Устали.
— А-а, тогда ладно.
— Черт бы взял того, — заорали из-под земли, — кто спутал мои удочки!
— Мы должны были повышать наши требования к жизни и людям. А теперь что ж, переворот свершился.
— Эволюция! Эволюция! Вот чего нельзя было забывать!
— Какая ж эволюция, коли она позволила заселить прекрасную землю всем этим, — пробормотал Князь.
— Вот, ваши усы становятся лишними на вашем лице! — раздалось тогда из-под земли.
Князь испуганно ощупал свои усы и примолк.
Женский голос принялся декламировать:
— У меня в душе растет какая-то серая злоба… серая, как облако осени… Тяжелое облако злобы давит мне душу. Я никого не люблю, не хочу любить! Я умру смешной старой девой. Уже умерла!
— Нет, начинает мандолина.
— Я красива — вот мое несчастие.
— С кем такая беда случилась? — заинтересовалась другая, видно, добрая знакомая первой.
— Уже в шестом классе учителя смотрели на меня такими глазами, что я чего-то стыдилась и краснела. А им это доставляло удовольствие.
— Брр… Какая гадость!
— Уходят налево, — скомандовал голос режиссера.
— Пойдемте! Теперь все равно.
— Я вас люблю… люблю вас! Безумно, всей душой люблю ваше сердце… ваш ум люблю… и эту строгую прядь седых волос… ваши глаза и речь… Вы нужны мне, как воздух, земля, вода и огонь!
— Не наигрывайте, — строго сказал режиссер.
— О, разве нельзя без этого? И — встаньте с меня! Имейте хоть немного уважения, ведь я старуха! У меня седые волосы и зубы вставлены.
— Это и возбуждает, кто понимает.
— Это невозможно, это ненужно, ух ты! — Было слышно, как дама тихо и устало кончила.
— Ваша реплика!
— Жизнь пугала меня настойчивостью своих требований, — сказал мужчина, — а я осторожно обходил их и прятался за ширму.
— Да уходите же налево, — крикнул режиссер. — А Варвара Михайловна делает движение, как бы желая идти за ними, но тотчас же, отрицательно качнув головой, опускается на пень. Опускайтесь же на пень!
Какой-то мужчина там, внизу, закашлялся, а потом крикнул:
— Все вы — мерзавцы.
Где-то сбоку отозвались голоса:
— Идите чай пить!
— Я еще наверху решила остаться на пути порока, и пусть и мой дачный роман, как и я сама, умрет естественною смертью, — ввернула невидимая дама.
— Эй, — крикнул режиссер, — Юлия Филипповна идет налево к сену, негромко напевая.
Голос, должно быть, Юлии Филипповны, выкрикнул:
— Не знаю, право, все куда-то поумирали один за другим.
— Наслаждаться природой надо лежа, — отозвался мужской голос. — Природа, леса, деревья, сено. Люблю природу, люблю мою бедную, огромную, нелепую страну. Мою Россию!
Тут вступил хор:
— А, чай! Налейте мне. Как хорошо! Как весело, милые мои люди! Славное это занятие — успокоение. Для того, кто смотрит на смерть дружески, просто. А еще непристойные женщины. Здесь непристойные женщины лучше пристойных, это факт.
Еще один голос спросил резонерски:
— Природа прекрасна, но зачем существуют мухи. Они вьются над нами.
— Я понимаю вас. Но все-таки грустно, что там, наверху, опять кто-то неизлечимо заболел.
— На террасе накрывают на стол к чаю, — командовал режиссер. — С левой стороны из леса доносятся хриплые звуки соития. Рояль играет что-то грустное.
— Наша страна прежде всего нуждается в людях благожелательно настроенных, — сказал мужской голос, — благожелательный не торопится.
— С левой стороны из леса выходят Влас и Марья Львовна, — все надрывался режиссер, — выходите же с левой стороны из леса!
— Я бы предложил вам, товарищи, колбасы, — сказал мужской голос. — Такая, знаете, колбаса!
— Ваша реплика, Прогибин.
— Ждут обновления жизни от демократии, — сказал послушно голос писателя. — А кто знает, что это за зверь, демократ?
— Во что он верует? Ворует ли? — подхватила какая-то дама. — В чем его культ? Ах, не хочу говорить с вами, Яков Петрович, идемте туда, налево, к елкам…
— Эй, Варвара Михайловна, вы что, умерли? Ваша реплика: интеллигенция — это не мы, мы — что-то другое. Мы — дачники в нашей стране, приезжие люди.
— Интеллигенция, — покорно повторила за ним женщина мертвым голосом, — это приезжие дачники.
— Теперь все гладят друг другу руки.
Кто-то из мужчин вдруг вскинулся:
— Позвольте мне сказать мое последнее слово!
— Все гладят друг другу руки, — был неумолим режиссер. — А Влас отходит в сторону, схватив себя за голову. Он кричит: Черт меня возьми! Кричите же! А Варвара Михайловна в это время кричит контрапунктом: Как это тяжело, как будто тина поднялась со дна болота и душит меня!
— Я ухожу, — встрял какой-то посторонний голос, — прощайте!
— Буфетчик, где буфетчик, — командовал режиссер. — Буфетчик кричит в этом месте: Товарищи, чай подавать?
— Идите прочь, — ответил ему кто-то, — я здесь ничто. А там все кричат, плачут, там катастрофы.
Несколько секунд все было тихо. Потом одинокий женский голос выкрикнул навзрыд:
— Это разложение какое-то, точно трупы загнили!
В лесу слева раздался выстрел.
— Уж не за нами ли, — прошептала Надежда. — Милые мои, родные, хорошие вы мужчины, нам надо расходиться. Я налево гибнуть, а вы направо спасаться. Не поминайте лихом меня, пропащую.
— А пьесу дослушать? — сказал Семен, но Надежды и след простыл.
И с ее исчезновением подземный театр стал звучать все глуше и уж слов было почти не разобрать. Лишь отдельные бессвязные реплики еще доносились снизу.
— Уйду отсюда, где вокруг тебя все гниет и разлагается…
— Да помоги же мне прекратить все это!
— Ах, если бы и я могла уйти!
— Дай ей холодной воды… Чего же больше?
В лесу протяжно засвистели свистки. Зашевелилась земля, будто подземные дачники пытались один за другим выйти слева, будто там был самовар.
— Все пьют чай и гладят друг другу руки и ноги, — успел еще крикнуть голос режиссера.