Конечно, здесь не хватало садов, огородов, той самой речки, к которой пробирался Шпе, обходя синагогу, но были птицы, конечно, не такие как в детстве, но все же птицы.
Но главное – лемуры. Он терпеть не мог лемуров, им никак не удавалось умереть, они все еще носились по веткам, голося, разыскивая островитян.
Удивительно, но к домам они не приближались, искали прежние лачуги и не находили.
Эти зверьки очень раздражали Шпе. Чем больше разрасталось хозяйство острова, тем меньше были они здесь уместны. Но, когда их пытались убить, так отвратительно орали, что Шпе запретил продолжать охоту и дальнейшую судьбу лемуров передоверил фюреру.
Когда несуществующие обитатели этих домов должны были ложиться спать, солнце тяжелой полосой заката опускалось на это чудо зодчества и затихало, не желая исчезать.
В эти минуты Шпе казалось, что в домах поют, а может быть, молятся, слов молитв он не слышал и как-то инстинктивно не прислушивался, но для песен над Мадагаскаром все уже было тоже готово, не хватало только исполнителей, но зато было столько любви и внимания даже к малейшим деталям обстановки, что песни должны были зазвучать в этих лесах, за этими домиками, и это будут хорошие песни.
Они могут быть даже и мадагаскарскими, не так уж счастье и печаль отличаются друг от друга, не хватало только исполнителей, но, как только фюрер вспомнит о Мадагаскаре, они появятся.
Фюрер вспомнил.
Он прилетел на остров усталый, отказался разговаривать о войне, сразу пошел по острову, загребая ногами пыль. Казалось, по сторонам не смотрел, а вглядывался в красную землю, чтоб не споткнуться, постоял внизу среди домов, прислушался, не услышал шума океана, удивился, взглянул из-под козырька ладони туда, в сторону холма, где возвышался белоснежный игрушечный храм, и сказал так негромко, чтобы его услышал только Шпе:
– Знаете, Шпе, я хотел бы здесь умереть.
Иерусалима я не помню. Мне его показывали то днем, сквозь яркое солнце, то ночью. Скрывали зачем-то. Помню только, что скрыть все равно не удалось. Что-то подсказывало мне, как двигаться по улицам
Старого города, куда идти.
И знание это изматывало меня.
Кораблей не было. Как не было моей жизни. Всего-всего. Но что-то все-таки было. Целая флотилия шла. Еще в Марселе попросили вести себя тише, и матросы старались. Что им до пассажиров, когда они сами еще не вполне освоились на чужих английских кораблях?
Осада была снята. Англия сдала свой торговый флот в аренду фюреру.
И вот он плыл.
Они шли мимо великих европейских портов, следовало заправиться, передохнуть, но была команда не подходить к берегу.
Корабли стояли в виду города, на рейде, и шлюпки плыли к ним из темноты. Свет с кораблей только затруднял возможность разглядеть новоприбывших. Он был лишен силы света. Висел светящимся блином над морем, декоративно.
Корабли трясло мелкой дрожью, и никто из тех, кто поднимался на борт, не подал капитанам руки. Так они и не дождались прикосновения человеческой ладони.
Все формальности происходили только на берегу, капитаны должны были развести людей по каютам, не вступая ни в какие расспросы.
Погрузка шла в полной тишине. Запах моря был вытеснен запахом людей.
Гросс-адмиралу Дену^26 казалось, что он сойдет с ума от этого непрекращающегося шествия в ночи. Будто он делает что-то нехорошее, а что еще можно делать, когда гости уже рядом и никто не произнес ни одного слова. И так на всех кораблях. Поздоровались хотя бы.
Но они поднимались на борт молча, боясь потревожить детей. Дети дремали под накидками, прижавшись к взрослым.
Это походило на эвакуацию контуженных, но все было спокойно на берегу, города светились, луч маяка иллюминировал море, и, казалось, поднявшиеся сами принесли с собой какую-то тихую музыку, под нее шла погрузка.
Затем шлюпки отчаливали и возвращались вновь.
«Когда все это кончится, – думал гросс-адмирал, – издеваются они, что ли?»
Задание было ему неприятно.
– Какая-то нееврейская тишина, – сказал он. – Я жил рядом с евреями много лет, я знаю, наступи им на мозоль, они кричат истошно.
– Может быть, нам так казалось? – спросил капитан Юнгер.^27 – Может быть, мы просто не вникали?
– Это само собой, – сказал гросс-адмирал. – Но они все время орали!
Вспомните, разве в вашем детстве вам не было жутко от этих постоянных еврейских криков и прицокиваний?
– Прицокиваний?
– Ну да, они так горестно прицокивали языком, когда у них что-то не получалось. А не получалось у них довольно часто.
– Не знаю, – сказал старший офицер Волланке, – я не прислушивался, что мне до них? Девушки еврейские мне не нравились, полное отсутствие скромности, а в остальном что мне за дело до евреев?
– Не скажите, – поправил второй помощник, – среди них попадались такие штучки. Конечно, они страстные, это верно, но и целомудрие наблюдается. Я всегда поражался, как они ухитряются воспитывать таких опрятных и умных девушек.
– Наши, что ли, неопрятные? – возмутился Юнгер.
– О наших речи не идет. Они сами себе хозяйки. Труднее в неволе.
– Вы считаете их невольниками?
– А вы нет?
– Хороши невольники! Владеют половиной мира!
– Ничем они не владеют.
– Однако владеют.
– Нет.
– Мистика какая-то!
Адмирал не вникал в их спор. За его спиной было несколько войн, и никогда почему-то он не задумывался о судьбе воюющих сторон, ему было жаль только женщин, не детей даже, а именно женщин, что с ними станется?
Эту свою слабость гросс-адмирал скрывал и даже дома со своими женщинами, женой и двумя дочерьми, вел себя нарочно грубовато.
– Оставьте их в покое. Не расспрашивайте ни о чем. Черт знает что на самом деле происходит.
А шлюпки все шли и шли, они шли со стороны Испании, они шли со стороны Марокко, со стороны Турции. Казалось, сомнут флотилию или их целиком придется втаскивать на борт.
Дрожали готовые отплыть корабли, дрожали дети. Разговаривать расхотелось, исчезло обычное корабельное гостеприимство, да и на каком языке разговаривать!
Однажды на одной из таких остановок капитан Рен подглядел в темноте настоящие эфиопские физиономии и тут же шарахнулся: какие, к черту, евреи? Но делиться своими сомнениями не стал, хорошо хоть молчат.
Какая-то жароповышающая покорность чувствовалась во всем.
Великое «всё равно» объединяло пассажиров.
Рестораны на судах пустовали, судки с едой ставились у дверей кают, и разносящий сконфуженно покашливал, чтобы его услышали, и так же сконфуженно удалялся. Большинство судков так и забирали потом оставшимися, покрытыми толстой коркой жира, и гросс-адмирал, памятуя наставления не тревожить пассажиров, велел сообщать по радио часы приема пищи.
Но и это нисколько не помогло. К судкам не притрагивались. Только однажды команда услышала женский крик из трюма: «Есть, я хочу есть, слышите!»
Но за этим ничего больше не последовало. Никто не появился. Тишина.
Флотилия шла гуськом, напоминая сама себе кормилиц, везущих по аллее парка детские коляски, в которых никого не было.
– Нам обещали совсем другое, – сказал капитан Ценкер, покачивая головой. – Что это за евреи, молчат и молчат?
– Вы надеялись, что они запоют?
– Никогда не видел таких евреев, – продолжал капитан. – Мои болтали, а эти прибитые какие-то.
– Кто это «мои»?
– Ну довоенные. Евреи вообще светские люди. Их появление в обществе всегда вызывало какое-то оживление. Хоть что-то произошло!
– Да, яркий народец, – сказал штурман Винцер. – Интересно, зачем все это.
– Народ шалит, – сказал боцман Момзен. – От народа увозят.
– От нас, немцев?
– Вообще народа, вообще.
Путь был неблизкий, и оставался шанс, что пассажиры все-таки обнаружат себя. Поднимутся наверх, хотя бы взглянуть, куда плывут.
Нет, не выходили.
Стучало в машинном отделении, день начинался, день уходил, и становилось неловко, что ты живешь, дышишь, а рядом с тобой молчат люди.
Будто стыдятся. Что же делать, что делать? Растерянность не могла длиться долго, апатия тоже. Тут было что-то другое. Возможно, изумление, возможно, желание остаться незамеченными, авось пронесет, а может быть, привычка к переездам. Их все время куда-то везли последние годы, и обсуждать происходящее как-то надоело. По прибытии разберемся. Неизвестно даже, интересно ли им, что за пункт назначения, – дай Бог просто добраться до места.
«Кому они мешали? – думал капитан Шварцбек. – Покорный народ».
Он как-то представил, что вернется домой народ, а евреев нет, то есть совсем нет! Не идут навстречу, недоверчиво тебя разглядывая, не смеются немножко громче, чем следует, не стоят у витрин магазинов, жадно обсуждая выставленное.
И дети не шалят. Очень непосредственные дети, совсем дети. Хотелось выловить одного из них, привести домой – пусть развлекает семью. А если перебьет посуду – ничего, еврею это простительно, тем более ребенку.