И всё. Пропал человек. Был человек — был и объект, была и наружка. Нет человека — нет и наружки. “Я ему глаза выцарапаю…” — скулила насмерть обиженная Наденька.
Вернулись в Теплый Стан, прослушали последнюю запись. “Ты куда?” — это Софья Владиленовна. И ленивый, со вздохом ответ мужа: “Прогуляюсь малость, голова болит…”.
Было уже семь вечера. Экспресс еще не дошел до Брянска, а списки пассажиров лежали перед Вениамином: той самой корреспондентки ни в одном вагоне не обнаружили, а допрашивать проводниц решено было в Киеве. Наденька успокоилась и даже тихохонько радовалась неприятностям начальства, имея свое мнение об отлучке Германа Никитича. Мужику, рассуждала она, надоела баба, вот и съездил потрахаться с ассистенткой Ритой, есть там на кафедре такая костлявая уродина. Кто-то возразил: жена красавица — и на уродину? “Э, милый, в них такой костер пылает, что только палки успевай подбрасывать!” Посмеялись и забыли, другой вопрос терзал: как мог Малышев догадаться, что за ним неустанная слежка? Жил затаенно несколько месяцев — и вдруг сорвался. Кто шепнул ему, кто навел на мысль? Наружка, то есть. Седьмое управление, лучшая в мире, распознать слежку может только профессионал высочайшего класса, но никак не доцент какой-то там кафедры. И где сейчас этот доцент? С американским паспортом и измененной внешностью садится в лайнер? Документ с ним или пересекает границу в дипломатической почте?
Герман Никитич появился около десяти вечера, Софья Владиленовна, вдоволь наболтавшись по телефону, несколько удивилась: “Ты где это пропадал?”. Ответом было невнятное бурчание, зато звонко расхохоталась Марина: “Папа! Ты молодец: завел любовницу!”. Сидевший в кустах наружник внес некоторую ясность: Герман Никитич к дому подъехал на такси и со стороны проспекта Вернадского.
Начальство громы и молнии метать не стало, приказало собрать все сведения о протекшем дне и доложить во вторник, наблюдение же усилить.
Еще не опомнились от шпионской (в лучшем случае — хулиганской) воскресной выходки Малышева, как он подбросил сущую подлянку — на следующий же день, в понедельник. Вернулся из института домой, пообедал, позвонил теще, узнал, в чем нуждается ее холодильник, Софья Владиленовна пофыркала, отсчитала деньги (она ими распоряжалась в семье, что, Патрикееву казалось, ущемляло права Германа Никитича).
Малышев же доехал до “Профсоюзной” и потолкался на Черемушкинском рынке. После вчерашнего провала наружники старались ничего не упустить, вели групповое наблюдение, кольцом охватив объект. Патрикеев подкатил на машине, контролировал. Герман Никитич смирнехонько сел на 130-й автобус, шедший до Минской улицы. Агенты менялись, чтоб не примелькаться. Один сошел на остановке “Ленинский проспект”, следующий должен был сесть на “Метро Университетская”. Герман Никитич же покинул автобус на полдороге между остановками, у кинотеатра “Прогресс”, что не показалось странным: изредка объект кое-что из молочных продуктов прикупал в магазине поблизости. И вдруг, как вчера на вокзале, Малышев испарился, исчез. Агенты забегали. Десять, пятнадцать минут — а Германа Никитича всё не было. Не доверяя шоферу (тот плохо запоминал людей), Патрикеев сам сел за руль, вел машину медленно, вглядываясь в прохожих, и увидел-таки беглеца Малышев преспокойно стоял на той же остановке, будто никуда с нее не отлучался. День был мокрым, еще с ночи зарядили дожди, у остановки — обширная лужа, Герман Никитич стоял в метре от нее, и разъяренный Патрикеев промчался мимо него так, что окатил вероломного подшефного с головы до ног грязной водой: на тебе, получай, и впредь не смей!
Через пять минут выяснилось, что Герман Никитич заскакивал в ранее неизвестную наружке книжную университетскую лавку, в том же доме, но с тыльной стороны (в лавку эту Патрикеев стал потом захаживать), что Малышева в какой-то мере оправдывало, но сам тот факт, что объект вздумал своевольничать и, более того, глумился над наружкой, — такого Патрикеев стерпеть не мог. Именно так расценивал он то, что на языке юристов называется эксцессом, потому поостыв немного, поразмыслив вместе с Вениамином, догадался: шпион так вызывающе дерзко себя не ведет, здесь иная мотивация — предательство! Не Родины, конечно, хотя и такое не исключается. Предательство! Измена всему тому, что стало нормой поведения двух сторон — наружки и самого Германа Никитича.
Горя мщением, он красочно расписал Вениамину очередную выходку Германа Никитича. Тот поколебался, но всё же принял меры. Три дня в квартире Малышевых бесновался телефон, специально натасканные хлопцы сквернословили, обозвали Софью Владиленовну блядью, самого Германа Никитича мудаком, пытались было и Марине нахамить, но та лишь радостно хихикала, выслушивая предложения перепихнуться. А потом ребята вообще отключили телефон — не надолго, конечно, семью надо было слушать.
На четвертые сутки строптивый Герман Никитич понял, что от него требуется, и стал по телефону, говоря с институтскими коллегами, излагать между прочим план предстоящих действий: куда пойдет, с кем, на какое время.
Успокаиваться, однако, было рано, начальство поставило правильный вопрос: кто выдал наружку. Из чьих уст вылетела секретная информация, какой идиот не вовремя высунулся или выдал себя взглядом, жестом, словом? Кого за уши оттянули от замочной скважины? Кто наследил, черт возьми?
Решили прослушать все записи за последний месяц, неспешно вникнуть в них. Наденька пришла в Теплый Стан одетой под супругу дипломата, лишь юбку укоротила, чтобы показывать Патрикееву ноги, которыми очень гордилась. (Однажды, огладив себя изящными руками от шеи до бедер, сказала почему-то с горечью: “Алмаз, ограненный наружкой…”.) Села в глубокое кресло, закурила “Мальборо” (сигареты доставала в “Ленинградской”). Слушала, думала, останавливала магнитофон, сверяла его с докладами всех групп наблюдения. Сварила кофе. Потерла виски. Помассировала голову — себе и Патрикееву. И слушала, слушала. Слушала…
Вскочила:
— Ах, мерзавка!.. Ах, сволочь!.. А я ей путевку выбила!.. Ах, сучка! Почти одновременно с нею догадался и Патрикеев. Подвела их Анна Петровна Шершенева, страстная любительница книг, считавшихся модными, она выклянчивала их на ночь, готова была мчаться на такси к знакомым, чтоб перехватить, а тут вдруг повезло, академик Лебедев дал на пару дней Герману Никитичу “Дар” Набокова, и Анна Петровна, которой уши прожужжали этим писателем, внезапно завалилась в гости к Малышевым и попросила того дать ей “на вечерочек” этот “Дар” — не вытерпела, подходил к концу указанный Лебедевым срок, и Герман Никитич не мог не вспомнить, что Шершеневой о Набокове не говорил, вообще никому в семье о “Даре” не рассказывал, книгу держал под ключом в письменном столе. Следовательно…
Наденька никак не могла успокоиться, крыла Шершеневу такими словами, что за стеною вздрагивал бывший матрос Витя.
— Ну и народ пошел! — гремел Наденькин голос. — Мораль потерял, ни чести, ни совести! Не на кого положиться! Суки ржавые! Лахудры! Я с самого начала чуяла: эта Анька нас подведет! У нее что-то японское в морде!
Вызвали Вениамина. Тот погрустил, задумался. Патрикеев с тревогой ждал его решения.
— Вот что, ребята: надо угомониться. Если мы Малышевым еще раз подсунем кого-нибудь, Герман Никитич взбеленится и такого нагородит, что до Председателя дойдет. И так уже люди с ног сбились, в Киеве растрясли весь поезд, а уж в Чехословакии…
Дух захватывало от того, что творилось в братской стране, волосы вставали дыбом. Тамошнее 10-е Управление МВД объявило аврал, из отпусков отозваны лучшие кадры, в Брно арестовано восемь человек. Однако Дагмара Поспишил, давно обложенная наблюдением, пронюхала о предстоящем аресте и рванула на Запад, вчера поливала грязью социализм, изменнице всё теперь не нравится, даже нефтепровод “Дружба”. Тут поневоле дашь команду “отбой”. Тут пора самому Герману Никитичу призадуматься. Рассказать бы ему об арестах в Чехословакии, так он по утрам бы стал бы оперативнику в дежурной машине докладывать, куда идет и зачем.
Угомониться, по мысли Вениамина, означало следующее: больше никого в квартиру не вводить, чересчур инициативному ассистенту кафедры дать по рукам, пусть не всучивает Герману Никитичу миниатюрный фотоаппарат “Минокс”. Какие-то непонятные проблемы у объекта возникли с ректором — так с ректором надо поговорить, чтоб не цеплялся по пустякам. Нельзя ли, кстати, рублей на двадцать повысить оклад и жене и самому Герману Никитичу?
Патрикеев возмутился.
— Кто кого пасет? Мы его ведем — или он нас? Так мы что — под его дудку плясать будем?
Молчание Вениамина громче слов говорило: такой вариант допустим. В конце концов, выдавил он, ничего страшного не произошло: информаторша выдала только себя, а не всю сеть, Малышеву за урок же — спасибо, недооценили его на Лубянке.