— Эта какая за сегодня?
— Третья, — ответил я.
— Ты у нас умненький мальчик, — лишь наполовину шутливо похвалила меня Ведьма. Она почему-то решила, что я выкуриваю всего пять сигарет в день,
— Много было сегодня работы? — скорчив заботливую мину, спросил я. Ведьма возвела глаза к небу и дунула вверх, себе в ноздри — мне всегда хотелось дать ей за это оплеуху.
— Да нет, сначала я перепечатала писем, наверно, тридцать мистера Торнбула, а потом он продиктовал мне договор… — Несколько минут Ведьма щебетала о своей работе. Когда она иссякла, я спросил:
— А с другими мужчинами ты сегодня разговаривала? — Ведьма считала, что я должен устраивать ей сцены ревности за разговоры с мужчинами.
— Нет, милый, ни с кем, кроме мистера Торнбула и Штампа — когда звонила тебе по телефону. А ты разговаривал с какими-нибудь девушками?
— Только с официанткой в кофейном баре.
— А разве твой приятель не мог с ней поговорить? — надув губки, придирчиво спросила Ведьма. Она не назвала Артура по имени, потому что мне надо было ревновать ее даже к мужским именам.
— Ты скучала без меня, дорогая?
— Конечно. А ты без меня?
— Конечно, милая.
На этом наше обоюдное дознание обычно кончалось. Я порылся в кармане и вытащил пакетик с конфетой.
— Это тебе, родная, — сказал я.
Ведьма с сомнением заглянула в коричневые недра грязного пакета.
— Конфетка немножко раздавилась, — прощебетала она.
— Закрой глаза, открой рот, — вытаскивая конфету, скомандовал я. Ведьма открыла рот — возможно, чтобы отказаться от угощения, — и я ловко засунул туда свой дар.
— Противный, — сказала Ведьма, проглотив конфету. Я выгнул шею — вроде бы для того, чтоб почесать ухо, — и посмотрел на церковные часы. Любовная пилюля, по словам Штампа, должна была подействовать самое большое через пятнадцать минут. Он говорил мне, что одна старая дева — воспитательница из Детского загородного клуба — начала скулить и сдирать с него пиджак минут через пять после приема любовной пилюли, которую он дал ей под видом тонизирующей таблетки.
— Ты зачем звонила? Что нибудь важное? — спросил я.
— Да просто хотела поболтать. — Ведьма привстала и устроилась на скамейке поудобней — в позе светской дамы на отдыхе. — Мне попался чудный матерьяльчик: как раз для оконных штор в нашем коттеджике. Он и тебе понравится, вот увидишь.
Мы часто обсуждали с Ведьмой наше будущее жилье — уютный коттедж с камышовой крышей где-нибудь на холмистых равнинах Девоншира, — спрячемся, бывало, прохладным летним вечером в укромное местечко среди могил у церкви Святого Ботольфа или сядем на лавочку с навесом в одной из аллеек муниципального кладбища (иногда Ведьма назначала мне свидания там), очистим по апельсину и подробно, стараясь ничего не упустить, обсуждаем наше семейное гнездо. Случалось, что меня даже больше, чем Ведьму, увлекала эта сельская мечта, и я переносил ее на изумрудные холмы Амброзии. Мы обзавелись двумя детьми, которых звали Барбара и Билли, всерьез обдумывали их судьбу, размышляли о наших сельских занятиях — в общем, именно эта семья была прообразом той, сестринской, про которую я рассказывал Артуровой матушке.
— Он бирюзовый, с таким, знаешь, светлым узором вроде бокалов…
— А он подойдет к нашему паласу?
— Да нет, не очень. Но зато он будет миленько сочетаться с серыми, ковриками в детской.
— Умница ты моя!
Желтый палас и серые детские коврики мы видели в витрине мебельного магазина, когда Ведьма очередной раз вытащила меня на прогулку по улицам Страхтона. И палас, и коврики давно были проданы, но это не помешало им украсить наш коттеджик вместе с резными деревянными креслами, посвистывающим на полке в камине чайником и серебряными дамочками из моей комнаты.
Потолковав несколько минут об устройстве гнезда, мы вернулись к сельской свадьбе, с которой началась наша семейная жизнь, — и тут вдруг Ведьма настороженно спросила:
— Ты еще не взял у ювелира мое обручальное колечко?
— Пока нет, ласточка. Да я его, признаться, и снес-то к ювелиру только сегодня утром. — Ведьме очень, помнится, не хотелось расставаться с кольцом, и я едва убедил ее, что его надо слегка уменьшить.
— Мне уж теперь кажется, что без колечка я как будто раздетая, — сказала она, не замечая, что слово «раздетая» звучит у нее гораздо обнаженней, чем у другого прозвучало бы слово «голая», которого она-то произнести, разумеется, не могла. И тут я сообразил, что пятнадцать минут, наверно, прошло.
— Давай спрячемся от людей, — сказал я, вставая, и сжал ее холодные, в цыпках руки.
С сомнением поглядевши в глубь кладбища, Ведьма нерешительно промямлила:
— А там не сыровато?
— Мы сядем на мой плащ, пойдем, родная! — Я почти насильно поднял ее со скамейки и неловко обнял за плечи. Она неохотно подчинилась, и мы зашагали по асфальтовой, растрескавшейся посредине дорожке, которая вела за церковь. Там позади одного древнего семейного склепа высилось черное сухое дерево, а земля была прикрыта кустиками жухлой, пыльной травы. Иногда мне удавалось уговорить Ведьму посидеть возле склепа, но сначала она внимательно рассматривала его и читала вслух надпись: «Семьюэл Воэн, уроженец нашего города, 1784; Эмма, его жена; Сэмл, их сын, 1803». Я расстелил плащ и сел; но Ведьма не садилась. Я нетерпеливо; изо всех сил потянул ее за руки, и она невольно опустилась на колени. Теперь, хотя Ведьму страшно трудно расшевелить, пилюля все равно должна была подействовать: пятнадцать минут явно прошло. Я печально посмотрел на Ведьму и, как всегда не находя естественного тона, высокопарно сказал:
— Я люблю тебя, Барбара.
— Я тебя тоже, милый, — отозвалась Ведьма; она считала, что на признание в любви надо отвечать именно так.
— Любишь? Честно?
— Конечно, глупыш.
— И хочешь стать моей женой?
— Конечно. Я все время об этом думаю, милый, — сказала Ведьма. До чего же все-таки противно она разговаривала: в Коммерческом колледже ее отучили растягивать гласные, но гнусавила она по-прежнему.
— Родная моя, — пробормотал я и начал обеими руками поглаживать с двух сторон ее волосы — чтобы можно было гладить и плечи. Она состроила личико со сморщенным носиком, и тогда я крепко обхватил ее и принялся целовать, но губы у нее были плотно сжаты. Потом она резко отвернулась, и я ткнулся ей в щеку, как щенок. Не очень-то многообещающим получилось у нас начало.
— Ты больше никого не полюбишь? — с мрачной печалью в голосе спросил я.
— Конечно, нет, глупыш, — ответила она, и, нагнувшись вперед, прихватила зубами мое ухо. Я обнял ее одной рукой, а другой, как бы незаметно для себя самого, стал теребить верхнюю квадратную пуговицу на ее чистенькой голубой блузке. Ведьма высвободилась.
— Давай поговорим про наш коттеджик, милый, — сказала она.
Я зажмурился так, что у меня перед глазами поплыли огненные блестки, и сосчитал до семи. Пилюля на нее пока не подействовала — а возможно, ей надо было скормить три или даже четыре пилюли.
— А что про коттеджик? — изо всех сил сдерживаясь, ровным голосом спросил я.
— Про садик. Расскажи мне про наш садик.
— У нас будет замечательный садик, — привычно вызывая в воображении амброзийский ландшафт, сказал я. — Вдоль ограды мы посадим розовые кусты, на газоне поставим качели для Билли и Барбары, а по краю газона у нас расцветут нарциссы. Ну и обедать — летом, конечно, — мы будем возле прудика с белыми лилиями.
— А это не опасно — прудик? — встревоженно спросила Ведьма. — Вдруг детишки заиграются на берегу и упадут в воду?
— Так мы поставим вокруг низенькую ограду, — успокоил я ее. — Или нет, не надо нам прудика. У нас будет родничок. Древний, с каменной кладкой родничок, из которого мы будем брать воду. Родничок Радости — вот как мы его назовем. А знаешь, о какой радости я мечтаю?
Ведьма отрицательно покачала головой. Она сидела, подтянув к подбородку колени и обхватив руками лодыжки, как ребенок, слушающий перед сном волшебную сказку.
— Нет, лучше ты сперва скажи, о чем ты мечтаешь, — поправился я.
— Я…я хотела бы, чтоб мы всегда были счастливы и чтобы всегда любили друг друга. А ты?
— Да нет, мне лучше не говорить.
— Почему, милый?
— Ты можешь рассердиться.
— На что я могу рассердиться, глупыш?
— Ну… мало ли… Тебе может показаться, что у меня… что я… слишком тороплюсь. — Умолкнув, я покосился на нее, но не понял, как она отнеслась к моим словам. Впрочем, никак она к ним не отнеслась, а когда я посмотрел на нее еще раз, мне стало ясно, что она потеряла интерес к Роднику Радости. Я прикусил губу и тяжело задышал, а когда этот прием не подействовал, начал заикаться:
— Н-н-ну послушай, Барбара! В-в-выходит, люди и ч-ч-чувствовать н-н-ничего не могут?