Я во всем доверяюсь Веньке. Я и должен ему доверяться как помощнику начальника по секретно-оперативной части. Его память хранит десятки фамилий, адресов, фактов. И он уверенно идет на своих коротких и широких лыжах впереди меня, вдоль кромки тайги, по искристой снежной целине, то спускаясь в низину, то взбираясь на пологий увал.
Исключительно для порядка, может быть, он советуется со мной:
— Давай махнем прямо на Распопино? А по дороге в Шумилово зайдем…
— Давай, — соглашаюсь я, хотя не очень ясно представляю себе, где это Распопино и где Шумилово.
В Воеводском углу я был всего один раз, прошлым летом во время крайне неудачной операции, когда тут убили двух наших сотрудников. Но это произошло, мне помнится, где-то недалеко от тракта, близ деревни Гудносовой. А сейчас мы забрались, должно быть, в самую сердцевину Воеводского угла.
Венькины лыжи хрустят и повизгивают, прокладывая след в непромятом снегу, а мои почти неслышно скользят по готовой лыжне.
Венька отталкивается только одной палкой. Вторую он зажал под мышкой. Наверно, у него все еще болит плечо.
Я говорю, догоняя его:
— Может, мы немножко отдохнем?
— Ты что, устал?
— Нет, но у тебя плечо…
— А, ерунда! — говорит Венька, опять спускаясь в низину. И кричит обрадованно: — Гляди, гляди, дымки! Это Шумилово. Значит, до Распопина отсюда восемь верст. Ну, не восемь. Это только так считается. А верст двенадцать будет.
Мы спускаемся в низину, потом подымаемся на крутой увал, и нас обдает среди снежного холодного сияния горячим и острым запахом спиртового пламени. И к этому запаху тотчас же примешивается густой и тошнотворный запах барды.
— Вот сукины дети! — останавливается Венька.
В Дударях и в ближних к Дударям деревнях мы вывели за последние месяцы почти всех самогонщиков. Во всяком случае, если там еще и гонят, то в строжайшей тайне — так, чтобы и запах дыма не проникал на улицу.
А здесь самогонщикам раздолье. Никто не тревожит их.
И мы не потревожим. Мы сворачиваем в Шумилово, чтобы, как говорит Венька, навести справки.
Я остаюсь на улице, а Венька ходит по избам. Благо их здесь всего девять. И он заходит не во все.
О чем он разговаривает в избах, я и не знаю. Я могу только догадываться.
В одной избе он сидит минут двадцать и выходит из нее растерянный.
— Не знаю, правда или нет, — говорит он мне, — но жена Баукина божится, что мужа не было…
— Какого мужа?
— Ну, Лазаря Баукина. Забыл, что ли? Это ж его изба…
Я с удивлением смотрю на заваленную снегом избу с покосившейся колодой окна, с разрушенным крыльцом.
— А жене недавно коня дали, — продолжал Венька. — Ну не дали, а вроде продали, но по дешевке, как беднячке. Наверно, действительно не знают, что у нее муж бандит…
Венька заходит в крайнюю избу. А я стою на улице и смотрю на крышу баукинской избы и на окружающие ее постройки, на изломанное полотно ворот, укрепленное на двух могучих столбах из листвяговых бревен, врытых, может быть, полстолетия назад. Да, хозяина здесь, видать, давно не было…
Из крайней избы Веньку провожает на крыльцо рослый мужик в домотканой рубахе без опояски, с черной, наискось опаленной бородой. Они о чем-то продолжают негромко разговаривать. Потом, уже спустившись с крыльца, Венька спрашивает:
— Бороду-то где ты опалил? У аппарата?
— Ну да, у него, комуха его задави! — смеется мужик. И теперь я замечаю, что он пьяный.
Ему и в голову, наверно, не приходит, что мы из уголовного розыска, а то зачем бы ему так весело признаваться, что бороду он опалил у самогонного аппарата?
— А милиционер-то этот, Воробьев, вас не беспокоит? — еще спрашивает Венька, становясь на лыжи.
— Да как не беспокоит! Надоедает. На той неделе здесь был. Штраф требовал. Говорит: «Посажу». Да ну его к козе под хвост…
Конечно, этот мужик не догадывается, кто мы и откуда. По виду нас можно принять за кого угодно, но только не за работников уголовного розыска.
И в Жалейках и в Карачае, где мы останавливаемся ненадолго, никто не обращает на нас особого внимания.
Только в Распопине после краткого разговора Веньки со стариками нас сами жители начинают почтительно называть модным для той поры словом «представители». И девчушка в огромных валенках на босу ногу, скатившись с крыльца, кричит:
— Эй, тетка Матрена, заходите к нам! У нас в избе представители сидят. Будут сейчас политическую беседу проводить…
И вот мы с Венькой, пробежав на лыжах по снежной целине верст десять или пятнадцать, сидим в просторной, теплой избе, пахнущей сушеными грибами и травами, свежевыдубленной овчиной и печеным хлебом.
Нас окружают разные люди — старики и молодые, женщины и мужчины, хозяйственно-спокойные, с благообразными лицами.
Не верится, что среди них есть бандиты или сочувствующие бандитам, способные заранее приготовить крест и потом, не дрогнув, заживо распять на том кресте молодую учительницу. Не все же тут бандиты. Но бандиты здесь все-таки есть.
И поэтому мы с Венькой, беседуя, как говорится, не развешиваем уши. Мы даже сидим не рядом, а на некотором расстоянии друг от друга: он — в углу, под образами старинного письма, под огромной, в бронзовой оправе лампадой, а я — у самых дверей, на широкой, чисто выскобленной лавке — с таким расчетом, чтобы в случае опасности не оказаться зажатым в этом сборище с виду добродушных и в то же время настороженных людей.
Беседу ведет почти все время Венька, а я молчу, и мне больше всего хочется поскорее, пока светло, уйти отсюда и двинуться дальше. Может, нам еще сегодня удастся увидеть Кланьку Звягину. Правда ли, что она так хороша, как рассказывает Воробьев?
Но красивых и хорошеньких сейчас вокруг нас немало. Даже обидно, когда смотришь на некоторых, что они так далеко живут, что их тут немногие видят.
Иную неплохо бы вывезти куда-нибудь в Иркутск, в Красноярск, в Ново—Николаевск или даже в Москву, чтобы все посмотрели, какие у нас в Сибири, в глухих, таежных местах, красавицы обитают, выросшие на просторе, на чистом воздухе, выкормленные густым молоком, очень жирным, как сливки, пахнущим цветами и травами.
В избу набивается все больше народу.
Люди стоят уже плотно друг к другу, прислонившись к стенам и наваливаясь на стол, за которым сидят Венька и хозяева избы — степенный дедушка с блестящей, голой, словно намазанной маслом головой и с жидкой седенькой бородкой, его молоденькая дочка с быстрыми, жадными глазами, в красной с белыми горошинами кофточке, и старуха жена, костистая, суровая, дышащая открытым ртом, в котором желтеет на нижней десне единственный зуб.
В избе становится душно.
Я разглядываю каждого человека, чтобы угадать, кто он, как настроен, не замышляет ли в этот момент какой-нибудь выходки против нас, нет ли с ним оружия.
Угадать это, однако, нелегко.
На собраниях говорят и в газетах пишут, что бандитов поддерживают кулаки. И это, конечно, правильно говорят и пишут. Но среди бандитов и бандитских связчиков, мы точно знаем, много бедняков, много бывших солдат. И даже есть такие, кто в гражданскую войну дрался на фронтах за Советскую власть, а сейчас вдруг свихнулся, вроде разочаровался, вернувшись на родные таежные заимки, сбитый с толку, как мы считаем, кулацкой агитацией и угрозами.
О Советской власти на таежных заимках все еще из уст в уста передают чудовищные легенды, потому что до сих пор не всем, далеко не всем понятны ее истинные цели.
И Венька потому правильно делает, что рассказывает людям, теснящимся в избе, — кто бы они ни были, кулаки или подкулачники, — о последних решениях Советской власти. Но я все-таки нервничаю. Мне кажется, что он уж слишком подробно рассказывает, а время у нас на счету. Не успеем мы, пожалуй, еще сегодня дотемна пройти на самые дальние заимки… А ночью идти опасно.
Хозяин, погладив свою голую, блестящую голову шершавой ладонью, спрашивает Веньку:
— А как же, милочек, с бабами будет? Бухтят такое — правда или нет, что их потом в коммунию будут сгонять, для комиссарского вроде развлечения…
Венька разъясняет, что это ерунда. Советская власть, напротив, жалеет баб и считает, что их нужно называть женщинами. Это раньше, при царе, баб обижали, заставляли тяжело, непосильно работать, а теперь Советская власть такого не позволит.
Женщинам приятны эти слова. Они довольно пересмеиваются между собой. И заметно, им нравится Венька — с виду веселый, светлоглазый, светловолосый паренек с широкой, выпуклой грудью, с сильными и свободными движениями.
Он и сам, наверно, чувствует, что люди с удовольствием смотрят на него. Он как будто разгорается от этих взглядов и говорит все с большим увлечением. А я уже сержусь на него.
Я сержусь и одновременно удивляюсь уверенности, с какой он говорит обо всем и ссылается в подтверждение этих слов на речи Ленина, опубликованные в газетах.
— А Ленин-то, он что же, сам из немцев будет? — перебивает Веньку хозяин избы.