Она не могла увидеть его, но он еще дальше выдвинул зонт, прикрываясь им, и следил за ней. Даже с такого расстояния Луиза казалась одинокой, потерявшейся в огромности Колизея. Заблудившись среди проходов, она искала выход. Откинула волосы со лба, вроде бы прищурилась, не понимая, в какую сторону идти. Он подавил в себе желание броситься вниз, к ней.
Он приходил в отчаяние оттого, что женщины имели над ним такую власть; оттого, что все его мысли направлялись потребностью в их обществе; оттого, что он бывал столь бесповоротно загипнотизирован женщинами и лгал себе, ища повода к ним приблизиться; оттого, что не мог доверять собственному суждению о них; оттого, что был похож на наркомана, принявшего дьявольское снадобье; и вот сейчас оттого, что рисковал изнемочь в, бесспорно, самом романтическом городе мира, городе, полном прекрасных женщин, от муки находиться рядом с той, единственной. Запретной, отводящей падающие на глаза волосы, выглядящей потерянной и одинокой, толкающей перед собой потрепанную коляску между камней, что трубили, как фанфары истории.
Луиза исчезла из виду, и что-то внутри него сжалось, требуя немедленно броситься следом. Но страх, что она оттолкнет его, оказался сильней желания быть с ней и приковал к древнему камню трибуны. Он подождал, пока она окончательно не уйдет из Колизея, прежде чем встать и направиться вниз, к выходу.
Но он выждал недостаточно, и в этом было все дело. Он сидел, понимая, что если Луиза сразу возьмет такси, то у выхода ее не будет; с другой стороны, если она задержится, они могут столкнуться. Поэтому он подождал еще, пока не исчезло чувство, что он преследует ее, хотя и недостаточно для уверенности в том, что она уже уехала. Вот так они и столкнулись на выходе из Колизея.
Она подозрительно покосилась на него, отвела прядку волос со лба и сказала:
— Можем мы начать все сначала?
Весь день они объедались великолепными тортами древних руин, хотя знали, что это не утолит голод иного рода. От Колизея они направились к Форуму и совершили стандартную туристическую экскурсию в прошлое. Луиза листала путеводитель в обратном направлении, от конца к началу. Они разговаривали об архитектуре — архитектуре, — тогда как им хотелось говорить о том, что происходит с ними. Джек голосом музейного гида, записанным на магнитофон, рассказывал о многофигурных композициях на рельефах Триумфальной арки Тита и ошеломительных сводах колоссальной базилики Максенция. Луиза подхватила игру и заговорила о гармоничных пропорциях храма весталок и летящих, стройных колоннах храма Кастора и Поллукса. Во все время этой прогулки Билли был странно молчалив в своей коляске. Иногда он принимался крутить головой, переводя взгляд с матери на Джека, словно удивлялся тому, о чем говорили эти двое.
Потом Луиза ни с того ни с сего спросила:
— Тебе не кажется, что в брачном союзе есть что-то от архитектуры?
— Я был женат дважды, и ни первый, ни второй брак не продлился столько, сколько стоит все это, — ответил Джек, не отрывая глаз от массивной арки Септимия Севера.
При этих словах Билли принялся фыркать.
— Наверно, голоден, — сказала Луиза.
Они нашли pasticceria[9] где официант встретил их по-итальянски восторженно, пододвинул Билли высокий стульчик и сиял так, словно они были первыми посетителями в сезоне. Билли ткнул в него пальцем и проговорил «папа!», чем вогнал официанта в краску. Луиза порозовела. Джек так ухмыльнулся, что чуть челюсть не свело. Они заказали маленькие неаполитанские рисовые кексы и капучино. Рим оказался сладким до приторности. Он награждал, по крайней мере так было с Джеком, каким-то новым видом зубной боли.
Джек даже мысли не допускал, что римские переживания Луизы соизмеримы с теми, какие испытывает он; часто напоминал себе, что таких совпадений не бывает. Сокрушался, что превратил сам город в инструмент пыток.
В его положении виновен был Рим. Проблема заключалась в том, что здесь ты был словно на театральных подмостках. И не важно, в каком месте города ты находился, фоном всегда были ослепительные оперные декорации. Римские руины, средневековые мощеные улочки, ренессансные храмы, барочные фонтаны — все взаимозаменяемые и незаменимые. В каждой сцене приходилось говорить в гулкий зрительный зал, так что ты боялся произнести что-то банальное. И каждый раз ты ощущал это посмертие, словно великие события, рождение и крушение империй, расцвет и закат золотых веков прошли мимо тебя, а ты все еще — чудесным образом — жив. Но что уберегло тебя от истории? Любовь и состояние влюбленности: она была единственной ходовой монетой в Риме в эти дни. Она глушила вопль смертной плоти. Была единственным противоядием бегу времени, проверенным этими пышными декорациями.
Вот почему римлян не волновали древние камни, среди которых и по которым они каждое утро спешили на работу. Они беззаботно мусорили на улицах и оскверняли памятники, и menefreghismo — римский вариант пофигизма — диктовался необходимостью отступить в сторону, чтобы не захлестнул ревущий прибой истории. Те римляне, что не обрели невесомость любви, носились со своими мобильными телефонами по городу, платя агентствам за получасовые новости в безумном желании находиться в курсе всего, все решать на ходу и тем не менее зная, что это их отчаянное усилие обречено. Потому что в Риме только одно состояние допустимо, только одна повесть освобождает вас от долга перед историей. Если можешь страстно любить и вызывать столь же страстную ответную любовь, тогда тебе дано парить над ускоряющимся распадом. Если же не можешь, тогда ретиарии[10] смерти волокут тебя по грязной арене под вопли и улюлюканье толпы.
— Отчего ты хмуришься? — спросила Луиза. — Вечно у тебя хмурый вид.
— Разве? Просто задумался. Еще кофе?
Луиза хотела было что-то сказать. Ей нравилось думать, что дело в другом. Но вместо этого встала.
— Ну что, пойдем?
— Хочешь еще что-нибудь посмотреть?
— Я уже как пьяная от этих камней.
— Можем пойти к реке. Взглянуть на знаменитый Тибр.
— Конечно. А потом пойдем обратно, а? Немного вздремнем? У меня уже ноги не ходят. Можно было бы купить чего-нибудь по дороге и поесть дома. Что скажешь? — Она так смотрела ему в глаза, словно ждала ответа на признание.
— Звучит заманчиво.
Они спустились к реке. Билли уснул в своей коляске. Они рискнули немного пройти по двухтысяче-летнему мосту Фабриция, вглядываясь во вздувшиеся серо-зеленые воды. Джек вслух прочел пассаж из путеводителя о реке, полной трупов и шипящих змей в дни упадка империи; о царях, императорах, папах, антипапах и политических фигурах, которых убивали и бросали в Тибр. Что было чуть ли не традицией.
— Не собираешься и меня бросить туда же? — спросила Луиза.
— Пока нет, — ответил Джек.
Тем вечером Луиза удивила Джека, ибо не только накрыла стол (спагетти под жгучим, пряным соусом, салат и вино), но и зажгла свечи и подкрасилась, подвела ярко-розовым губы. Джек был смущен. Ведь они никуда не собирались выходить и, кроме него, некому было оценить ее старания.
Играла музыка, мерцали по всему дому свечи.
— Кэтлин Ферриер, — сказала Луиза, меняя компакт-диск в проигрывателе. — Отец обожал ее.
Джек учился не относиться к чему-то с ненавистью только потому, что это нравилось отцу. Женский голос был исполнен такой проникновенной чистоты, что у него мурашки побежали по коже.
— Он любил сопрано, да?
— Контральто, — поправила его Луиза, и Джек почувствовал себя дураком.
Это происходило после того, как она приготовила ужин для них двоих. «Поцелуем дядю Джека на ночь?» — сказала она Билли, перед тем как нести его в спальню укладывать спать. Дядя Джек получил свой поцелуй и почувствовал, как сердце у него снова сжалось. Но ему понравилось, что его назвали «дядей». Это помещало его в сердцевину вещей.
Луиза попросила его поискать салфетки и раздвинуть стол. В салоне стоял нарядный ореховый буфет, куда он сразу же и полез. Выдвинув ящик, обнаружил кучу бумаг, писем, счетов и набор газетных вырезок, схваченных скрепкой. Вырезки были сплошь из итальянских газет, и на каждой — фото Анны-Марии Ак-курсо, волоокой итальянской красотки с волосами цвета воронова крыла. Ему не нужно было уметь читать по-итальянски, чтобы догадаться, о чем идет речь. На каждой вырезке выделялись аршинные буквы заголовка: suicida.[11] Он перевел взгляд на дату публикации: 17 февраля. Отметив в уме не забыть спросить Луизу об этой истории, он отложил бумаги и, пошарив в ящике, нашел салфетки.
Через некоторое время он услышал шум включенного душа, а еще чуть позже появилась Луиза с накрашенными губами и подведенными глазами, словно готовая, подумал он, идти на приступ злачных мест Рима. Джек захлопал глазами, но ничего не сказал. Всякие мысли о газетных вырезках вылетели у него из головы.