Каждый день я отправляю его на охоту. Он режет свинью, стреляет обезьяну и топчет крысу страшным сапогом-говнодавом.
Все эти шустрые зверушки, конечно, оживают по методу птицефеникса. Зато и внутренний злодей всегда при деле, у него в этой некошерной войне свой интерес и свои амбиции. Он думает, он — Чингачгук. Он думает, это круто.
А я в этом заповеднике плюшками балуюсь.
Эта книга посвящается моему старинному дружищу.
В 1987 году мы с ним скупали души у друзей и знакомых. Это была такая художественная акция.
Мы напечатали на пишущей машинке под копирку много одинаковых бланков. От руки проставлялось имя продавца души, вписывалась сумма сделки. Сначала мы хотели, чтобы продавцы расписывались кровью, но царапать палец — не душу продавать, на такое никто не решался.
Тогда мы стали везде носить с собой красный фломастер. Продавцу души мазали фломастером подушечку пальца, он оставлял на бумаге бледный розовый отпечаток. Выглядело впечатляюще.
Денег у нас в ту пору, мягко говоря, не очень было, но вокруг крутились люди, у которых деньги появлялись еще реже. Самая дорогая душа в нашей коллекции была приобретена за пять рублей. Это была жирная, холеная, отборная душа коллекционера икон. Мы поймали своего фауста поутру, в жутком похмелье, и искусили. Это было делом чести для нас: искусить коллекционера икон. Никаких денег не жалко, тем более что мой друг умел в ту пору находить их на улице. На это мы, собственно, и жили.
Но это скорее исключение из правила. Души в основном приобретались по бартеру. Трепетный художник Гена, помнится, обменял душу на картинку моего дружища. Картинка была в зеленых абсентовых тонах, изображала абстрактно-экспрессионистскую ночь и называлась «Алё, такси».
В обмен на мои картинки тоже удалось пару душ приобрести.
Мы от такого дела почувствовали себя зело востребованными художниками. И то верно: за чье еще искусство восторженный почитатель души не пожалел бы?
Пара десятков душ были выменяны на алкоголь. Некоторые продавались за пиво, некоторые — за водку, но подавляющее большинство душ обменивалось все же на портвейн.
Одна девушка продала нам душу за право переночевать у меня дома. Она поссорилась с мамой, с бабушкой и со своим мальчиком одновременно. В другой день ее бы и так пустили на ночлег, но в ту пору мною двигал азарт старьевщика. Страшная сила.
А две самых дешевых души были приобретены следующим образом.
Мой подъезд выходил на проспект Мира и, как почти всякий подъезд, был идеально приспособлен для распития пива и портвейна. Юные панки, тусовавшиеся на лавочках в сквере, завидев милицию, бежали в мой подъезд прятаться: в ту пору считалось, что в общественных местах бухать нельзя. (Не знаю, кстати, почему эти мальчики считались панками. Некоторые, самые крутые, имели серьги в ушах, это правда. Но это, пожалуй, все.)
Поскольку юные панки в подъезде не только выпивали, но и справляли нужду, мне приходилось их оттуда шугать. А они меня почему-то числили в авторитетах, мечтали подружиться и напрашивались в гости. Самая большая мечта у них была со мной забухать, поскольку в их среде бытовала легенда о моей способности напоить одной бутылкой сухого вина восемь человек (один раз мне, правда, удалось такое проделать, но повторять по сию пору, честно говоря, не хочется).
В общем, однажды мы с другом застукали в подъезде двух юных панков. Дети пили там пиво. Мы их шугнули, а они стали просить, чтобы им разрешили остаться в подъезде. Типа, на улице холодно. Ну, это правда, ноябрь был.
И тогда мы предложили обмен: юноши отдают нам бессмертные души, а мы им разрешаем пить пиво в моем подъезде. Панки с восторгом согласились. Бланк с надписью: «Передаю свою бессмертную душу в полную собственность в обмен на право пить пиво в подъезде», — был жемчужиной нашей коллекции.
Потом мы узнали, что такую же акцию провернули в свое время (до нас) художники Комар и Меламид. Только они души покупали уже из Америки, платили по десять долларов за штуку. Страшные по тем временам деньжищи.
Мы к своей затее, ясное дело, тут же поостыли. Тогда еще было непонятно, что первым во всяком деле быть не только не обязательно, но и невозможно. Ну, впрочем, мы бы все равно поостыли: нельзя ведь всю жизнь всерьез скупкой душ промышлять.
А несколько лет спустя мы нашли в шкафу кучу расписок и задумались: что делать со всеми этими душами? В итоге, тем фаустам, кто еще был жив и находился в городе, мы расписки вернули, а прочие пришлось сжечь.
Эта книга посвящается Василию,
который однажды позвонил мне домой да так не вовремя, что телефонный звонок застал меня на пороге.
— Ты есть? — спрашивает.
— Меня уже почти нет, — отвечаю.
— Везет тебе! — говорит.
Эта книга посвящается Д.Б.,
вместе с которым мы зимовали в городе Невьянске, в ночь с 1984 на 1985 год.
Мне в ту пору пришлось преподавать в сельской школе. Школа находилась в поселке Таватуи; ездить туда из Невьянска приходилось на электричке, минут сорок в один конец примерно.
В поселке жили работники лесничества и железнодорожные рабочие. Там не было бани, магазина, кино и прочей индустрии разврата. Зато были школа-восьмилетка и библиотека.
Однако не следует думать, будто население поселка Таватуи в связи с таким комплексом духовно-умственных услуг грешило избыточной интеллигентностью. Чего не было, того не было. Население прекрасно справлялось с отсутствием бани и магазина, катаясь на лыжах, санях, тракторах и электричке в соседний поселок. В свободное от поездок время оное население жизнерадостно пьянствовало. Изредка в ходе этой непрерывной фиесты оно нечаянно палило дома и любовно рубало друг друга топорами, но в целом это был очень тихий поселок.
Местная молодежь в количестве трех незамужних девиц (мальчики, отслужив в армии, домой обычно не возвращались) раз в неделю, в уик-энд, моталась в славный город Ебург и получала там культурную жизнь по полной программе. Поэтому в библиотеке до моего появления была всего одна читательница — учительница Таня. Она ждала из армии жениха и по вечерам ей было нечем заниматься.
Детей в школе было, понятно, мало. В четвертом классе у меня было пять учеников, в шестом — трое, в седьмом — одиннадцать, в восьмом — почти по Хармсу, то ли семь, то ли восемь (хоть убей не помню). Первый класс учила заневестившаяся читательница Таня, второй и третий — безымянная (в моем сознании) тетенька, которая ездила на работу из закрытого города без названия, а в пятом русский язык и литературу вела директор школы Таисия Андреевна, которая тянула на себе все гуманитарные предметы, какие только можно придумать. До моего появления она и с языком-литературой справлялась на раз. Дома она выращивала лимоны и апельсины в кадках. У нее был цветной телевизор, что автоматически делало ее духовным лидером поселка. Слово Таисии Андреевны было законом почище решений партии.
Еще в школе были математик Александр Григорьевич и его жена (имени опять же не помню), которые поделили между собой все более-менее точные науки; Александр Григорьевич как-то справлялся еще с географией и физкультурой.
Других педагогических кадров в нашей школе не было.
Дети в поселке Таватуи, надо сказать, были очень хорошие. Добрые, симпатичные, с изрядным воображением. Кроме разве что некоторых восьмиклассниц, которые достигли преждевременной зрелости и были уже вовсе не дети, а маленькие тетки. Мне, в мои девятнадцать, казалось, что они гораздо старше, и жизнь их практически закончена.
С прочими детьми была только одна проблема: почти все едва читали по слогам. О том, как они писали, лучше не вспоминать даже. Почти никак они не писали, честно говоря. Исключением мог считаться, разве что, седьмой класс, где больше половины учеников (шесть девочек и один мальчик) вполне тянули на честные, заслуженные, трудовые тройки. В тех условиях они, понятно, были у нас практически отличниками.
С седьмым классом вполне можно было заниматься по школьной программе, с прочими нужно было что-то срочно придумывать. Приходилось читать им вслух некоторые программные тексты, маленькими отрывками, обсуждать и анализировать прочитанное, объяснять поведение героев с точки зрения детского житейского опыта.
Эти дети, надо сказать, почти всегда меня изумляли свежестью подхода. Например, объяснили мне, что Татьяна осталась со своим стариком потому, что он «наверное, не пьет и не бьет ее, а с Онегиным еще не известно, как повернется». Таких аналитиков, как были у меня в поселке Таватуи, уж не будет никогда. Надеюсь, они меня хоть чему-то все же научили.
Поскольку сразу стало ясно, что дети писать сочинения не могут, пришлось изобрести жанр «устного сочинения». «Пусть, — думалось мне, — хоть говорить свободно и интересно научатся, это даже полезнее, чем писать». Поэтому раз в неделю мы с детьми не читали программные тексты, а рассказывали друг другу сказки и истории на разные темы. С маленькими классами это очень легко: каждый может выступить да еще и мою историю послушать, как бы «в награду за труд», успевали.