Она смотрела на него сухим каменным взором.
Он затряс головой.
— Но, действительно, чего ты могла ожидать от меня, Паула? Что, как только я был рукоположен в епископы, я представил бы тебя в качестве моей официальной супруги, и тогда мы — ты в своей головной повязке и я в своей сутане — могли бы путешествовать по провинции вместе? Да, это правда, ты помогла мне добиться цвета сутаны, но я верил, что ты сделала это для меня, а не для того, чтобы обратить внимание на себя. Твой долг был мне помочь.
— Это был мой долг?
— Да.
— А твой долг по отношению ко мне?
— Мой долг тебе? Ты имеешь в виду мою плату тебе? Цена твоей семнадцатилетней девственности? Это то, что ты все еще ищешь? Это было бы проституцией, Паула. Развратом за плату.
— Ты знаешь, что ты взял у меня значительно больше, чем девственность.
— Больше, чем то, что ты дала мне, моя дорогая.
— Не ты ли назначен официально контролировать благополучие ребенка? Женщина, эта женщина, кто она была? Я даже не знаю. Она говорила об отказоустойчивости. Это то слово, которым она пользовалась. Слово, которое использовал ее переводчик. Я не забуду, никогда не забуду самодовольный наклон ее красивого острого подбородка, когда ее лакей сказал следующее: «Он в этих стенах, святая мать. Человек, который знает, за чем следить, какие критерии использовать при оценке исполнения ваших обещаний. Этот человек знает, как осуществить то, что необходимо. Даже вы, особенно вы, никогда не узнаете, кто этот человек». Можешь ли ты теперь удивляться, Фабрис, почему я никогда не принимала и не приму присутствия здесь этого ребенка?
— С самого начала я знал, что ты обманщица, Паула. Ты все еще такая. У тебя нет призвания, ты здесь была заложницей и осталась своего рода заключенной. Я всегда это знал. Но не хватило даже сорока лет благочестивой жизни, чтобы наделить тебя достаточным смирением, которое бы позволило ребенку — сироте войти в твою душу?
— Внебрачных детей, от которых отказываются, больше, чем сирот.
— И что? Это делает ее менее нуждающейся в помощи? Дети умирают, когда от них отказываются. Это просто другой вид голода. Будь они сиротами или просто «отказными», в любом случае ребенок ранен. В случае же Амандины нужно добавить в отношение к ней ее обстоятельства.
— «Дети умирают, когда от них отказываются. Это просто другой вид голода». В пять месяцев. В семнадцать также.
— Туше. Ты говоришь о себе, конечно. В семнадцать лет человека вряд ли можно назвать ребенком, Паула, но тяжесть от раны такая же. Но ты признаешь, что ты и Амандина разделили общую судьбу, и чем больше я думаю об этом, тем яснее, что ты должна была принять ее в объятия. Это могло бы помочь и тебе, Паула. И по-прежнему может. Нет. Слишком поздно, не так ли? Я не знаю, что было до этого момента, но сейчас ты пытаешься переадресовать свою боль. Никакого отличия от инфицированных вредителей, которые плевали на дверные ручки. Да, ты страдала, и судя по всему, это исходило с небес, но пусть бы ей было еще горше. Вот и все. Ты, которая должна вдохновлять, не любишь ребенка и завидуешь ему. Когда я смотрю на тебя, я не могу помочь, но думаю, что твое богохульство, твое безбожие сделали из тебя противную старуху, Паула.
Удар достиг цели. Она задыхалась, дрожали руки, по-женски импульсивно прижатые к лицу, она чувствовала свою непривлекательность. Она с трудом восстановила дыхание.
— Ты? Ты можешь называть меня мирянкой и безбожницей, когда…
— Я опытный священник, и я грешник. Я трачу почти равные силы на обе стороны моего характера и баланс между ними, результаты моей жизни будет оценивать кто-то не меньший, чем Бог. Доброго дня, Паула.
Под плеск прыгающей в ручье форели, под сухой стук ноябрьских листьев, оставшихся на виноградной лозе, звучал целомудренный дуэт его храпа с ее посапыванием, и Амандина с Филиппом спали в голубоватом свете под ореховым деревом. Соланж улыбалась, когда принесла лоскутное одеяло и подоткнула его вокруг них. Au revoir, mes petits. До свидания, мои маленькие.
Как всегда, когда она и Филипп отдыхали вместе, Амандина проснулась раньше, чем Соланж вернулась звать их к вечерне. Но вместо того, чтобы молча ждать, когда придет Соланж, она осторожно трясла Филиппа и говорила ему, что, пожалуйста, нужно закончить историю про гигантского всадника, который скачет по освещенному звездами небу, выбивая искры своими шпорами. «Отец, проснитесь». Она трясла его сильнее. Он, должно быть, так устал. Она лежала в его объятиях, плотно зажмурив глаза.
Почему так болит сердце? Почему оно так стучит, как будто я бежала, когда я лежу здесь так тихо? Нужно медленно стучать, как учил меня Батист. Подумай о полевых цветах и крольчатах, которые только что родились, и о младенце Иисусе в его колыбели.
Тем не менее ее сердце билось тяжело, выбивая две ноты, как неприкрепленный ставень стучит по каменной стене дома.
— Отец, проснитесь. Может быть, вы ушли туда, где живет ваша бабушка? У вашей бабушки были голубые волосы и она ушла жить к Богу, и теперь туда ушли и вы также, я знаю.
Коржики из жареной кукурузы и утиные сосиски. Теплая яблочная шарлотка с кремом, Жозефина приготовила хороший ужин, она попробовала каждое блюдо. Соланж спешила к ручью. Пятнадцать минут до вечерни. Но что это за звук? Как будто животное, маленькое животное ранено. Где?..
Высокий, визжащий вопль. В тени под ореховым деревом Амандина сидела на корточках над отцом Филиппом, покачиваясь на каблучках грязных красных сапожек и дергая его за рукав.
Он попросил, чтобы его оставили наедине с Филиппом. Приехав в монастырь менее чем через полчаса после телефонного звонка Паулы в курию, Фабрис сошел с подножки длинного черного официального автомобиля — не представитель власти, не в парадном облачении — крупный, одетый в простую сутану, в растоптанных черных бархатных домашних туфлях на изящных ногах, как будто он намерен устроиться у вечернего огня. Свита не предшествовала ему и не следовала за ним. Только Паула поспешно шла сзади.
— Я позову тебя и других позже, — сказал он ей.
Кроме бра на стенах двенадцать белых свечей в черных железных подсвечниках на комоде освещали маленькую комнату Филиппа. Нагрев масло на свече, Фабрис, вздыхая, обмыл бездыханное тело своего друга, одел его в крахмальное белое белье и черную сутану, которые приготовили сестры. Он причесал его гребнем, побрил трехдневную щетину щек. Амандина так любила их шершавость, что Филипп в течение нескольких лет держал бороду заросшей для нее. Фабрис прочел каноническую молитву для вновь отлетевшей души, потом из Библии, затем взял текст иезуитов, который лежал открытым на тумбочке возле кровати, и прочел его вслух. Он придвинул стул поближе, сел и долго говорил со своим другом. Он поцеловал Филиппа в обе щеки, в лоб. Преклонил колени.
За это время полсотни человек — духовенство, жители городка, люди из похоронной конторы, пресса — собрались за пределами комнаты, где лежал Филипп, в гостиной монастыря. Фабрис, все еще в тапочках, обратился к ним:
— Мы не будем устраивать торжественных похорон нашего возлюбленного Филиппа. Я лично прослежу, как его пожелания, выраженные давно и неоднократно, будут исполнены. Теперь я попрошу всех вас выйти, чтобы каждый из вас мог помолиться по-своему о спасении его души и обретении для него небесного мира.
Многие решили, что директива епископа предназначена не для них, а для других людей, но Фабрис повторил и распорядился, чтобы Паула вызвала сестер из часовни. Сестры столпились в комнате Филиппа вокруг его ложа. Все женское общество молилось, перебирая четки. Паула провела первый час бодрствования около усопшего, другие должны были сменять ее по очереди.
В эту ночь Фабрис спал в монастыре в комнате, близкой к комнате Филиппа. Он отказался от предложения подать ему вышитое белье и полотенца.
— Это не моя брачная ночь, Паула. Предоставь мне оплакивать моего друга.
На следующее утро в пять часов по-прежнему в сутане французского священника и в домашних туфлях он отслужил мессу для сестер. За завтраком Фабрис объявил пожелания Филиппа. В этот день и вечер он только наблюдал за приготовлениями.
Могилу выкопали на клочке луговой земли, всего в нескольких метрах от дальнего склона виноградника. Там не будет памятника, не посадят хризантемы, никакой хвалебной надписи.
Соланж не оставляла Амандину ни на минуту с тех пор, как нашла ее с Филиппом под ореховым деревом. Хотя она знала, Амандина понимает, что произошло, Соланж не говорила о Филиппе или о его смерти. Скорее она пыталась утешить Амандину обычными обрядами их незамысловатой жизни. В их комнатах она каждый вечер разжигала огонь в очаге, наполняла для ребенка ванну теплой водой, из бутылки с миндальным маслом наливала ровно колпачок и распыляла его непосредственно под краном. Амандина снимала банку с полки над ванной, ловко вытаскивала одну за другой круглые фиолетовые капсулы, бросала их в воду и ставила банку на место. Оглядывалась на Соланж, и они, как по команде, вдыхали запах сирени. Так они поступали всегда. Девочка сняла свои грязные красные сапожки и верхнюю одежду и разрешила Соланж помочь ей раздеться. Уступка на сегодняшний вечер. Соланж купала Амандину, мыла ее волосы, помогала ей встать в ванне, когда полоскала ее запутанные черные кудри водой, выливая ее из маленького желтого фаянсового кувшина снова и снова на голову девочки. Обычно, протестуя против этого последнего этапа омовения, Амандина отталкивала руку Соланж, но сегодня вечером она держала свой маленький заостренный подбородок высоко и плотно зажмуривала глаза в ожидании нападения. Подняв ее из ванны и описав широкую дугу, чтобы поставить на стул, Соланж завернула Амандину в большой кусок льняной ткани, отнесла поближе к огню, поцеловала по схеме «крылья феи», протерла насухо до блеска кожу и посыпала тальком из бледно-голубой баночки с оловянной крышкой и с изображенным на ней ребенком. Розовые фланелевые панталоны и ночная рубашка, длинные розовые чулки, тапочки. Ужин. Одна из сестер оставила корзинку на столе. Маленький закрытый медный котелок, завернутый в полосатую салфетку. Соланж положила ложкой курицу, тушенную в сметане, вареную морковь в соусе, намазала масло на хлеб, налила Амандине молоко из стеклянной бутылочки на четверть литра. Поставила маленькие белые фарфоровые горшочки с карамельным пудингом на каждую тарелку. Никто из них не сказал ни слова, тишина была заполнена медленным жестяным звоном похоронных колоколов деревенской часовни. Плач дрозда раздавался где-то среди виноградника. Дрозда, поющего по ночам. Филипп умер.