– Позвольте представить вам, ваше императорское высочество, бедняка, у которого в этом городе имеется всего лишь пятьдесят домов, – сказал в 1807 году губернатор Триеста принцу Людвигу Габсбургскому, приведя к нему на аудиенцию Стевана Ризнича.
Вместе со Стеваном Ризничем в Триест переехала и та самая знаменитая «двухтарифная» улыбка деда Ризнича, которая в их роду после него передавалась из поколения в поколение и которую были обязаны усвоить все члены семьи мужского пола, если по каким-то причинам они не получили ее в наследство естественным путем. Эта улыбка, возраст которой уже перевалил за сто лет, в шутку называлась в роду Ризничей словом «карафиндл», а слово это обозначает столовую посуду для уксуса и растительного масла.
Именно с такой улыбкой на губах, словно это товарный знак их фирмы, триестские Ризничи пригласили писателя Доситея Обрадовича (1740 – 1811) в домашние учителя для своего наследника Йована и принялись выписывать мальчику всевозможные книги, словари и календари, потом послали его учиться в Падую, а затем в Вену, где он встретил девушку, которая стала его первой женой. В те времена Ризничи уже торговали собственным зерном из Бачке по всему свету, и особенно хорошо были развиты их связи с Одессой. Австрийские шпионы, которые сидели по венецианским театрам и наблюдали за тем, кто чему аплодирует и кто над чем смеется, знали, что деньги, полученные Ризничами от торговых сделок по снабжению русской южной армии, идут на помощь сербской революции 1804 года. Дела с русской армией развивались все лучше и лучше, и вскоре молодой Йован Ризнич стал тем, кому доверили основать и развить деятельность торгового представительства дома Ризничей в одесском порту, к причалам которого приставали их суда. В те годы в Одессе в дождливую погоду была такая грязь, что без ходуль невозможно было перейти дорогу, и только недавно начались работы по мощению улиц звонким камнем.
В 1819 году Ризнич погрузил на одно из своих судов итальянскую оперную труппу в полном составе, с басами, которые в открытом море из-за морской болезни превратились в теноров, с тенорами, которые по гой же причине на какое-то время потеряли голос и требовали возвращения судна, с сопрано, которые от страха на некоторое время перестали подражать Анжелике Каталани, и с дирижером, который вместе со всем хором протрезвел только в Одессе. Чтобы развлечь свою сколь красивую, столь же и болезненную жену Амалию (это и была первая Амалия Ризнич), Йован основал в Одессе оперный театр, где исполняли преимущественно произведения Россини и где у местной золотой молодежи вскоре возник обычай собираться на шампанское в роскошной ложе госпожи Ризнич. Эта красивая цинцарка была известна благодаря своему деду, графу Христофору Нако, который имел обыкновение подвешивать крестьян за ус, владел землями в Банате на территории бывшей аварской столицы и повсюду, где бы он ни стукнул посохом о землю, находили потом золотые кубки из сокровищницы Аттилы. Две дюжины кубков, блюдо и чаша из чистого золота были выкопаны, когда устанавливали изгородь вокруг его виноградников. Как выглядела Амалия Нако, в замужестве Ризнич, которой достались эти кубки, нам известно благодаря рисунку русского поэта Александра Пушкина, потому что и он бывал в ее одесской ложе, воспетой потом в «Евгении Онегине» [3]. Поэт носил перстень на большом пальце и написал немало стихов – и в Одессе, и позже, – посвященных «госпоже Ризнич». Они включены во все сборники его любовной лирики, а ее кончина вдохновила Пушкина на стихотворение, в котором упоминается тень маслины, уснувшая на воде. Йован Ризнич после смерти Амалии утешился вторичной женитьбой, на этот раз на самой младшей из уже упоминавшихся графинь Ржевуских – Паулине.
* * *
Внучка Ризнича от этого второго брака, Амалия, унаследовала имя своей двоюродной бабки Амалии, урожденной Нако, имения семейства Ризнич в Бачке и красоту Паулины Ржевуской, бабушки по прямой линии. Жила она преимущественно в Вене и Париже, носила лорнет с ароматическим стеклом, осеняла крестом оставленную на тарелках еду, чтобы та не обиделась, и целовала оброненные ложки. Она играла на флейте, и считалось, что ее флейта была сделана из особого дерева, которое замедляет прохождение звука. Шепотом передавали друг другу шутку: дунешь в четверг, а музыку услышишь только в пятницу, после обеда…
– Еда – мой единственный друг, – с упреком говаривала барышня Ризнич своим друзьям, и действительно, ее огромная венская библиотека была целиком посвящена алхимии вкуса и запаха. Она была до потолка заполнена сочинениями по истории кулинарного искусства, сборниками, где обсуждались религиозные ограничения, связанные с питанием, отказ пифагорейцев употреблять в пищу бобовые, посты христиан и запреты на свинину и алкоголь у мусульман; здесь также было полно трактатов о кулинарной символике, справочников по виноделию и виноградарству, сборников советов по кормлению рыб, пособий по селекции и размножению животных, гербариев съедобных растений. Особое же, почетное, место в этой библиотеке занимали описания наборов различных продуктов для мифологических животных, сведения об употреблении в пищу во времена античности жемчуга и драгоценных камней, а также рукописный словарь обрядовых жертвоприношений в виде различных блюд. В Пеште (где жили ее родители) во время сербско-турецкой войны в книжных магазинах и редакциях газет специально для нее откладывали все рисунки и гравюры с театра военных действий, изображающие обоз, потому что барышня Ризнич за собственный счет содержала несколько военно-полевых кухонь, и там, на фронте, эти кухни готовили пищу для сербских и русских солдат по составленным ею меню и рецептам. Итак, занимаясь девятым видом искусства, тем самым, который требует выучки скрипача и памяти алхимика, барышня Амалия довольно рано пришла к выводу, что уже очень давно, приблизительно в I веке нашей эры, смешение религий (как угасающих, так и новых, таких, которые, подобно христианству, только начинали развиваться) привело к свободному взаимопроникновению различных кулинарных традиций Средиземноморья, и именно тогда в его бассейне, словно в огромном котле, сварилась лучшая кухня Европы, та, благодаря которой мы существуем и по сей день. Уверенная, что эта традиция постепенно исчезает, Амалия, не зная усталости, совершала паломничества по самым известным, прославившимся своей кухней ресторанам Венеции, Парижа, Лондона, Берлина, Афин и Одессы.
Вопреки ярко выраженной гастрономической ориентации, барышня Амалия не утратила стройности фигуры, сохранив ее до глубокой старости, несмотря на все болезни, так что она и в семьдесят лет могла нарядиться в свое подвенечное платье, которое сидело на ней так же безукоризненно, как в первый и единственный раз в жизни.
– Хоть сейчас под венец, – вздыхали дамы вокруг нее, а она улыбалась и жаловалась:
– Все, кого я ненавидела, давно мертвы. Никого не осталось…
Точно так же как и в конце жизни, она и в ее начале, в молодости, могла бы сказать то же самое – у нее никого нет. В своих путешествиях она подолгу бывала одна, и ее взгляд, опасный и способный сглазить, повсюду и постоянно обнаруживал потерянные мелкие монеты – иногда серебряные римские, но чаще всего не имеющие никакой цены филеры. Эти монетки, казалось, прилипали к ее взгляду и танцевали в пыли, будто сияющие пятна. Сидя в дорогих ресторанах, она задумчиво подносила голову к ложке, а не ложку ко рту, стеклянные булавки в ее волосах позвякивали, когда она жевала, и она понимала, что некоторыми блюдами и некоторыми винами наслаждается в последний раз, потому что и они умирают как люди. И каждый раз перед Рождеством она распоряжалась переплести все меню за истекший год и все снятые с бутылок наклейки от выпитых за теми обедами вин.
Путешествуя, она встретила однажды инженера Пфистера, работавшего в то время над сборкой летательного аппарата, подобного тому, что позже бесславно закончил существование и носил имя графа Цеппелина.
Стоило барышне Амалии увидеть его, как она подумала: «Красота – это болезнь! Красивый мужчина не должен принадлежать одной женщине…» И спросила его, умеет ли он выругаться по-сербски, на что незамедлительно получила ответ:
– … твою мать!
– Да хоть бы и так, ей-то что с того? – спокойно ответила она и устремила взгляд вдаль через золотое кольцо на его левом ухе, которое свидетельствовало о том, что Пфистер единственный ребенок в семье.
Славившийся своей красотой Пфистер, как известно, носил только один ус и серебряные перчатки, а его одежда изобиловала моднейшими парижскими пуговицами. Кроме того, у него всегда были при себе часы-близнецы. Одни золотые (они показывали дни, недели и годы), а другие из серебра высшей пробы (по ним можно было узнать фазы луны). Было известно, что золотые часы, сделанные тогда же, когда и серебряные, имели две алмазные оси и были практически вечными. У вторых, серебряных, часов оси были обыкновенными, поэтому их дни были отмерены. Пфистер пользовался обоими механизмами, поэтому он распорядился пересадить одну из алмазных осей из золотых часов в серебряные. После этого век и тех и других определялся одним и тем же сроком. Когда барышня Амалия увидела его часы и спросила, чему они служат, Пфистер не раздумывая ответил ей: