На батальон Щуся, с которым на время была налажена связь и при этом убило несколько связистов, наседали фашисты со всех сторон, особенно на левый фланг, отрезая запасной путь к реке по коренному оврагу и по глубоким его отводам. Щусевцы в овраг немцев не пустили, более того, оттуда, именно с левого фланга, из ответвлений оврага, из земляных щелей, повыползали русские и перешли в отчаянную контратаку, едва немцы их загнали обратно в обжитые места.
«Ай да молодец Шапошников! Ай да молодцы у меня ребята, ай да золотые головы! Часок-два передышки дали», – хвалил свое войско капитан Щусь. Сам он находился в роте Талгата – в самом горячем месте – гитлеровцы пока не отобьют участок этого проклятого рва, не уймутся. И немцы шли, шли, перли и перли…
И в этот, именно в этот, самый гибельный час из заречья донесся блеющий голос:
– Внимание всем точкам! Всем телефонистам! На проводе начальник политотдела дивизии Мусенок! Передаю важное сообщение…
– Товарищ капитан, – зажав трубку, обратился к Понайотову Шестаков, – на проводе повис начальник политотдела.
– Что ему? – бросая карандаш на планшет, вскинулся Понайотов, заканчивавший расчеты поддержки огнем остатков полка Бескапустина, переходящих в контратаку, для того, чтобы облегчить положение щусевского батальона и помочь задыхающемуся соседу своему – Сыроватко, пусть он и хитрец, и выжига, но все же друг по несчастью. Огонь был нужен плотный, беглый и точный, бить из орудий надо было между идущими в атаку капустинцами и не накрыть отрезанный, обороняющийся в оврагах батальон Щуся. Огонь надо было корректировать, вести его следом за цепями, если они, цепи эти, еще есть, если наберется людей на цепи. Не отрываясь от карты, Понайотов протянул руку, прижал трубку к уху – по телефону с Мусенком говорил командир полка.
– Вот что пишет о вас газета «Правда»: «Красная Армия шагнула через реку! Эта новая, великолепная победа ярко подчеркивает торжество сталинской стратегии и тактики над немецкой, возросшую мощь советского оружия, зрелость Красной Армии…» А вы, насколько мне известно, даже знамя не переправили…
– Боялись замочить, – сухо ответил командир.
– Товарищ начальник политотдела, – взмолился полковник Бескапустин, – у нас батальон погибает, передовой, в помощь ему в сопровождении артналета мы переходим в контратаку. Отобьемся – пожалуйста, передавайте…
– Значит, какой-то батальон вам важнее слова самого товарища Сталина?!
– К-как это – какой-то батальон?!
– А вот так, понимаете ли! Нашими доблестными войсками взяты Невель и Тамань. В честь этих блистательных побед напечатаны приказы Верховного главнокомандующего и статья Емельяна Ярославского о вдохновляющем слове вождя. Всем вашим бойцам надо знать, чтоб устыдиться, – топчетесь на бережку, понимаете ли, пригрелись…
– Что-о-о! – взревел плацдарм всеми телефонами, какие были навешаны на единственно работающую линию, представители же разных родов войск маялись, связываясь с левобережьем по аховым рациям.
– Что ему батальон?! Что ему гибнущие люди? Они армиями сорили, фронты сдавали.
Это уже взвился Щусь, некстати оказавшийся у телефона.
– Кто это говорит таким тоном с представителем коммунистической партии? – повысил голос Мусенок.
Нужно встревать немедленно, сейчас большой политик начнет домогаться фамилии дерзкого командира.
– Товарищ начальник политотдела, Лазарь Исакович, ну, через час поговорите, сейчас невмоготу, сейчас линия позарез нужна… одна линия работает… – встрял в разговор Понайотов.
– А почему одна? Почему одна? Где ваша доблестная связь? Разболтались, понимаете ли…
– Внимание! – прервал Мусенка командир полка Бескапустин. – Внимание всем телефонистам на линии! Отключить начальника политотдела! Начать работу с огневиками!
Телефонисты тут же мстительно вырубили важного начальника, который продолжал греметь в трубку отключенного телефона:
– Н-ну, я до вас доберусь! Ну вы у меня!…
– И доберэться! – угрюмо прогремел в трубку Сыроватко, все как есть слышавший, но в пререкания не вступивший.
– Да тебе-то какая забота? – устало осадил его полковник Бескапустин. У тебя, видать, дела хороши, все у тебя есть, недостает лишь боевого партийного слова…
– Да ладно тебе, Андрей Кондратьевич. Шо ты, як кобэль, вызвэрывся, вся шерсть дыбом.
– Шерсть-то поднялась, все остальное упало. Ладно. Таких художников, как Мусенок, мне в одиночку не переговорить. Пошевелили мы противника, пошебутились, отвлекли на себя. Помогай теперь ты Щусю. – И через паузу, постучав трубкой по чему-то твердому, изможденным голосом добавил: – Да не хитри, не увивайся. Воюй. Положение серьезное. Понайотов, а, Понайотов! Начинай, брат, работать. А тебя, Алексей Донатович, завсегда, как черта в недобрый час, из-под печки выметнет. Гнида эта заест теперь…
Щусь уже не слышал командира полка, он уже мчался куда-то по основательно искрошенному, избитому немцами оврагу и орал:
– Патроны попусту не жечь! Гранаты – на крайний случай…
В санбате людно. Раненые большей частью спали на земле, сидя и лежа под деревьями, подле палаток. В отдалении, под вздувшимся грубыми складками брезентом, в ложбинах которого настоялось мокро от недавнего дождя, покоились те, которым уже ни перевязки, ни операции, ни еда, ни догляд, ни команды не требовались. Какой-то любопытный раненый боец, опиравшийся на дубовый сук, приподнял палкой этот угол брезента, и Зарубин увидел так и сяк набросанных на холодную, смятую траву худых, грязных, сплошь босых и полураздетых людей.
«Наши, с плацдарма», – отметил Зарубин. – Надеясь переправиться через реку, попасть в санбат, в жилое место, бойцы отдавали с себя братьям-солдатам последнюю одежонку, обувь, кресало, огрызки карандаша – все свои богатства отдавали.
– Зарубин. Майор Зарубин!
– Я, – начал приподниматься с земли Александр Васильевич.
– Вы почему здесь сидите?
– А где же мне прикажете?
Женщина в белом халате, перепачканном кровью, с приспущенной белой повязкой на лице, которая, однако, не могла заслонить яркости лица, прежде всего круто очерченные брови и серые глаза, которые казались выпуклыми, брови, почти перехлестнувшие переносье, взлетающие к вискам и уже на острие сломленные, – придавали некую суровость этому лицу – так вот разом увиделась эта женщина! «Засиделся в норе, извалялся в крови, в грязи… Каждая женщина теперь мадонной видится», – смутился майор.
– Следуйте за мной! Вам помочь?
– Попробую сам.
Зарубин вошел в придел широкой палатки, вроде сеней был тот придел, веревками прикрепленный к дубам с коротко обрубленными сучьями. Указав на сучки, женщина знаком велела раздеваться. Майор сбросил с плеч шинель, попробовал наклониться, чтобы поднять ее, но его косо повело к выходу. Зажав бок одной рукой, он другою схватился за туго натянутую веревку – чтоб не упасть. Женщина подняла шинель, повесила ее и, взявши руку майора, ловко ее занеся на свою теплую и гладкую шею, повела раненого в операционное отделение.
Там белел и шевелился какой-то народ. Стояли два стола, укрепленных на толстых плахах, и на одном из них лежал, не двигаясь, раненый с накрытым марлей лицом. В человеке рылись, выворачивали чего-то красно-тряпичное люди в окровенелых фартуках, в желтых перчатках, с которых слюняво стекала желто-багровая жидкость.
С Зарубина попробовали стянуть гимнастерку и нижнюю рубаху. Не получилось. Тогда умело, как будто в портновской мастерской, одним резом располосовали на нем в распашонку слипшиеся тряпки, швырнули их к выходу, в кучу грязных военных манаток. В кармане гимнастерки были два письма и фотография дочки, партбилет, офицерское удостоверение, – майор поднял руку, чтоб кого-то позвать, попросить, и та же яркобровая женщина, уже сквозь марлевую повязку коротко уронила: «Не беспокойтесь!» Зарубину помогли взобраться на высокий стол. От соседнего операционного стола обернулся человек в серо-голубой медицинской спецовке, завязанной тесемками на спине, в такого же цвета чепце. Сдернув повязку с лица, он присел на пень неподалеку от стола. Был он усатый и седой. В рот хирурга сунули папироску, прижгли ее от немецкой позолоченной зажигалки, хирург умело, не притрагиваясь к папиросе, потянул, зажмурился и расслабился всем телом, похоже было – уснул, но через минуту-другую снова потянул, почмокал папироской – не тянулось. Он раздраженно сбросил мокрые, окровавленные перчатки себе под ноги, взял папироску меж пальцев, приткнулся к готовно поднесенному огоньку и глубоко, сладко курнул.