И – вернулась…
Плакали тридцать восемь православных храмов, рыдали три мечети, выла и всхлипывала синагога. Поповские кишки на крестах висели, вялились – воронье со всех муромских лесов на прокорм слетелось. Сорок монахов голой задницей на кол посажены были, чтобы видели все, как безобразны те, кого они отцами называли, к чьей ручке прикладывались.
Сестра сестру на колокольню позвала для разговора, и долго разговаривали там они, а после Марья Михайловна взмахнула ручками, как птичка, но полетела не вверх, а вниз, где для личного удовольствия красноармейцы ее штыками еще потыкали.
Сеструха та, с новой нерусской фамилией и именем, задерживаться на родине не стала, глянула с усмешечкой напоследок на истерзанный Городец и в повозку командирскую села, оставив вместо себя «на хозяйстве» женщину по имени Софья Власьевна – всяк, кто жил при советской власти, знает, какая это злобная, мстительная, мнящая всех своими врагами баба.
Перво-наперво отрезали Городец от богатой губернии, в которой он раньше находился, и прикрепили к соседней захудалой, лишили статуса уездного, город назвав селом, Городец в Городище переименовали, чтобы городецких-молодецких городищенскими-задрищенскими в окрестных местностях дразнили. Что тринадцатиглавый собор взорвали, а кирпич обыватели на баньки да пуньки разволокли, про это можно даже не говорить – процесс превращения сакрального в профанное, великого в ничтожное нам хорошо известен и по себе знаком.
Но этой мести Софье Власьевне мало показалось – сила-то еще у городецких, городищенских ли оставалась – как ни назови, а люди те же… Думала скоро, придумала лихо: стали в Городец, в Городище то есть, со всей окрестной России бракованный человеческий материал свозить: придурошных, полудурков, дураков стопроцентных, недотыкомок недоделанных, жертв входившего в моду аборта.
Сначала немного – оно ведь как раньше было: не больше одного дурака на село приходилось, не было их, но по мере продвижения к светлому будущему все больше и больше дефективных плодилось, а уж после последней великой войны валом повалили… Не инвалиды войны – инвалиды детства: жертвы пьяных зачатий и побоев, от недокорма, недосыпа, от перегрузок и переработок материнских – от всей нерадостной советской житухи: гугнявые, косоглазые, с волчьей пастью и заячьей губой, кто левую, кто правую ногу приволакивающие, сидячие и лежачие, безручки, безножки, безглазки, безголовки, у которых в черепушке вместо мозгов ветер гуляет.
А потом и свозить стало не нужно, дефективные – плодовитые, сами стали плодиться и размножаться, еще более дефективных на свет производить.
Тут Софья Власьевна успокоилась вроде – ушла из Городца сила, совсем ушла.
Но отвлекся я, простите, разволновался и отвлекся, вернемся к нашему Сергею Николаевичу Коромыслову, добавившему собой в Городище всеобщего уродства и бессилия. Положили его в Иванкино, в индом, от Городища километрах в трех – растет и ширится наше городское поселение (кто бы мне объяснил, что сие словосочетание значит), – положили и лежит. Как там у поэта:
Хочешь спать ложись,
Хочешь песни пой, —
вот где, кажется, жизнь, вот где, кажется, счастье, но я вам сразу скажу: счастьем там и не пахнет, а если и пахнет чем, и даже не пахнет – воняет, то только хлоркой, мочой да подгорелой кашей. В Иванкинский индом не то что менты, но даже и совсем уж неразборчивые городищенские бандиты не суются, потому как свои там порядки: ходячие отбирают у сидячих, сидячие прессуют лежачих, но и лежачие не дремлют: у них своя иерархия, своя вертикаль власти, безручки безножек бьют – подойдут и ногами, а те руками только защищаться могут. Между жизнью и смертью в Иванкине разницы почти совсем нет. Грех умер здесь не родившись, можно все, чего захочется, спасает только то, что не хочется ничего. Правда, содомский грех в Иванкине процветает, так ведь он нынче только в Содоме и грех.
Первые четыре недели Коромыслов лежал, но и лежачего его не трогали, даже претыкаясь о торчащие из кроватных прутьев ступни сорок восьмого размера, и ни слова ему не говорили, потому, хоть и умалился наш герой и усох, в сравнении с иванкинскими был исполином. (Интересно, что подумали бы они, если бы увидели Сергея Николаевича каким мы его знали, в силе?) Но, надо сказать, и сам он ни во что не вмешивался, как бы не видя ничего и не слыша, и, когда однажды посреди палаты двое, с позволения сказать, мужиков противоестественный половой акт на глазах у всех совершали, даже не пошевелился. И я скажу – правильно сделал, потому что кирпичом по голове получить во время ночного сна в Иванкине ничего не стоит, и того, кто это сделал, искать не станут, потому что диагноз «дебилизм в стадии кретинизма» – тут самый ходовой и невинный, нечто вроде ОРЗ в осенне-зимний период у нас в Москве.
Но нет, я бы не сказал, что в Иванкине полнейшая дикость, нет, конечно: и круглый цветник есть во дворе, и цветной телевизор в холле, а после сытного, из щей да каши состоящего обеда любят иванкинские кроссвордик поразгадывать, если кто из Городища любимую всеми городищенцами газету «Жi$ть» принесет или хотя бы ее последнюю страницу, где голая девушка сфотографирована и кроссворд расчерчен. Кроссворд простейший, как говорится для дебилов, но не в стадии кретинизма, потому дальше первого неразгаданного слова дело не идет. Однако начинают всегда с энтузиазмом. Вот и в тот день, когда, того не желая, бывший о. Мартирий сам себя новым именем окрестил, собрались инвалиды детства средних и преклонных лет в кружок, и самый грамотный, умеющий буквы в слова составлять, с более-менее разборчивым произношением громко по слогам прочитал: «Как звали Колумба?» Тут энтузиазм привычно иссяк, потому – знать бы, кто такой Колумб и чего он такого сделал, что его фамилию в газету «Жi$ть» рядом с голой девушкой поместили? С разгадыванием кроссворда можно было привычно заканчивать и начинать привычный спор, кому голенькая на эту ночь достанется, но тут вдруг лежащий неподвижно великан произнес незнакомым густым голосом:
– Христофор.
Услышали – не поверили, а проверили – сошлось!
С того самого момента и стал наш Сергей Христофором, сначала в Иванкине, а потом и во всем Городище. Верно, отоспался богатырь после монашеского своего малоспания, видно, стали отпускать его полупарализованное сознание седатики, да и не такой, видать, тонкой оказалась ниточка, на которой сердце держалось, ошибся маленько главный кардиолог Тяпкин, надо было голову лечить, а он – сердце, что ж, каждый имеет право на ошибку, не ошибается тот, кто ничего не делает, а доктор Тяпкин с утра до вечера на ногах, приказания отдает, но как бы там ни было – стал подниматься наш герой все чаще и все больше кругами по улице ходить: сначала вокруг клумбы, потом вокруг корпуса, а дальше и вокруг всего Иванкинского индома, бывшего, кстати, монастыря. Тут надо сказать, что покидать данное заведение его постояльцам не возбраняется, а поощряется даже, главное, чтоб числилась живая единица, чтобы деньги и довольствие на нее от государства начальству шли.
Как от брошенного камня, все шире расходятся по воде круги – все дальше и дальше уходил наш герой от дома невыразимой скорби, где предписано ему отбыть оставшийся жизненный срок, пока не вышел однажды на высокий берег Реки и не открылся ему мир во всей своей неоглядной непостижимости, как когда-то, быть может, Америка Колумбу открылась.
Стояла середина осени. Воздух был холодный и прозрачный, отчего мир раздвинулся до бесконечности, и преобладавшие в нем золото лесов и лазурь неба сплелись, слились, перемешались у невидимого горизонта в неизвестную науке субстанцию, чистую, как вода, сладкую, как мед, бесценную, как любовь. И, увидев ее, о. Мартирий, то есть Сергей Николаевич, нет, теперь уже Христофор, конечно же – Христофор – то ли вскрикнул, то ли взвыл, то ли взлаял и, мотнув своей собачьей башкой, сел на сухую травяную кочку, обхватил прижатые к груди ноги руками, уткнулся подбородком в колени и сидел так неподвижно, бесконечно долго глядя внимательно в одну ему лишь видимую точку.
И стал Христофор по Городищу так же кругами ходить – все дальше и на все большее время: на день, сутки, а то и на трое, ночуя, где придется. И так ходил и смотрел на ходу на всё и на вся, словно вчера родился, останавливаясь лишь напротив городищенской церквушки, причем сколько раз проходил, столько раз и останавливался, и подолгу всякий раз стоял и смотрел – внимательно и удивленно, словно впервые в жизни храм божий видел.
Из тридцати восьми бывших городецких церквей и монастырей одна эта бедная церковка в Городище, кое-как на скорую руку восстановленая, нынче сохранилась. Чего в ней раньше не было: и клуб, и подпольный цех, и склад ядохимикатов, потому городищенские ходить сюда не особо любят, и священника своего не уважают, хоть он и в Чечне воевал, называя его меж собой – Митька-поп. Бывает, он свой УАЗ-Патриот перед церковью моет-намывает, а заметив стоящего напротив Христофора, машет ему приветливо и, улыбаясь, кричит: