В это время они услышали доносившиеся со стороны лестницы крики и шум.
— Никита мой, кажется, орет!
Никита, камердинер Александра, орал как зарезанный. Пушкин с Соболевским выскочили в парадный подъезд и увидели этажом ниже, как Модинька Корф колотит увесистой палкой с серебряным набалдашником пушкинского слугу.
— Ты что делаешь, Модест? Ты убьешь его! — закричал Пушкин Корфу.
— Своего я уже выучил, теперь твоего пьяницу учу, если у тебя на это нету времени, — отвечал Корф, продолжая работать без устали палкой.
— Это мой человек, — вскричал Пушкин. — Ежели он виноват, то учить его буду я! А ты, Модя, не суйся и не указывай мне, пожалуйста!
— Батюшка Александр Сергеевич! — взмолился Никита. — Забили насмерть ни за что ни про что! Ихний камердинер…
— Иди домой, Никита! — приказал Пушкин. — А от тебя, Модя, я требую извинений, и немедленно.
— Вот еще! Твой подлец завязал драку с моей сволочью, и я же еще проси извинения. — Он напоследок врезал палкой по спине уходящему Никите.
— Ну это уж слишком! — вскричал Пушкин. — Стреляться! Вот мой секундант, — указал он на Соболевского, — решайте немедленно. Я согласен на любые условия. — И пошел наверх вслед за Никитой.
Соболевский представился и вопросительно посмотрел на Модеста Корфа. Тот улыбнулся ему и хладнокровно сказал;
— А я барон Модест Корф. Передайте господину Пушкину, что я отказываюсь с ним стреляться из-за такой безделицы, не потому, что он — Пушкин, а потому, что я — не Кюхельбекер.
Тут уже усмехнулся Соболевский, он прекрасно знал их пансионского гувернера и учителя Вильгельма Карловича и вполне оценил острое словцо барона Корфа.
— Так и передать?
— Так и передать, милостивый государь.
Пушкин, который к этому моменту поостыл, только посмеялся над словами Корфа и добавил:
— Вообще-то он правильно поучил моего Никиту, совсем от рук отбился. Все какая-то польза есть. А пристрели я Модеста, быть может, Россия потеряет великого ученого, он уже книжечку выпускает, я подписался: «Графодромия или искусство скорописи, сочинение Астье, переделанное и примененное к русскому языку Модестом Корфом», — на память продекламировал Пушкин и рассмеялся беззаботно. — Возьми себе на заметку, как библиограф, книжный граф Соболевский.
— Скорее книжный шкаф Соболевский, — поддержал его шутку Ибис.
Пушкин обнял Ибиса, который по сравнению с ним смотрелся действительно как книжный шкаф.
— Кстати, в твою книжную копилку: Карамзин мне рассказывает, что только что подписался на книгу князя Шаликова. Я спрашиваю его: «Зачем же, Николай Михайлович?» «А затем, — говорит наш великий историк, — что у него хоть и мало таланта, но много детей».
в которой Карла-головастик и арапка развозят картонки с приглашением к Нащокину. — Шальные деньги жгут руки. — Знатная попойка. — Соло Куликовского. — Рецепт кулебяки в десять слоев. — Весна 1819 года.
А в это время Карла-головастик уже выехал из ворот дома на Фонтанке на маленьком и таком же злом, как и сам карлик, пони, который при случае норовил укусить не только любую попадавшуюся ему лошадь, но и ее кучера. Головастик сидел в старой полосатой одноколке, одна полоса — золотая, другая — голубенькая, и сам правил; пони был в бантах, в шорах, с перьями на голове, бежал резво, потряхивая пышной гривой, частично, в верхней части холки, заплетенной в косички с лентами. Рядом с ним, высокая и худая, как жердь прямостойная, сидела нарумяненная арапка Мария в цветастом платке с кистями и сарафане. Между козлами и каретой находился ящик, в котором, скрючившись, пристроился казачок. Карла-головастик бабьим голосом пел: «По улице мостовой шла девица за водой», арапка басисто подпевала.
Карлик развозил по всему Петербургу карточки Павла Нащокина с приглашением пожаловать на званый вечер. Карточки передавал швейцарам казачок.
— В честь чего вечер? — интересовались приглашенные.
— В честь именин, — отвечал казачок. — А больше ничего не могу знать.
Не успели Пушкин с Соболевским выйти из дома, как получили от оного казачка приглашение с присовокуплением невразумительного объяснения. Карлик, привстав, кланялся им с козел и тонким голосом оповещал:
— Ждем-с, господа! Ждем-с!
— А когда же ждете, Алексей Федорович? — поинтересовался Ибис.
— А хоть сейчас и приходите, Павел Воинович уже ждут. Батюшкин халат надели и ждут. Пушки заряжают.
— Будем, сейчас же и будем, — пообещал Пушкин карлику и повернулся к Соболевскому: — Черт его знает, что придумал наш Воиныч, но день ангела у него в декабре, а не в июне… Это я точно знаю.
— Да нам-то что, пушки заряжают — бутылки ставят, — усмехнулся Соболевский. — Может, Поль в крупном выигрыше? — предположил он.
— Или в сильном подпитии…
— Или в том и другом, — решили они и были правы.
Павел Воиныч действительно был в крупном выигрыше, и шальные деньги жгли ему руки. Князь Вяземский называл карточные столы четырехместными омнибусами петербургского общества еще тогда, когда омнибусы в Петербурге не пустили, и на этом омнибусе Павел Воинович прибыл сегодня с утра на одну из главных станций.
По дому бегали собаки, которым передалось возбуждение, царившее в доме. Это было потомство серого в яблоках датского кобеля Амура и такой же масти суки Психеи, любимцев его отца.
Вернулся Карла-головастик, которого сразу препроводили на кухню, где колдовали повара. Зачем понадобился карлик, было неизвестно, но его ждали, торопили, подталкивали в спину другие дураки.
Ожидался вечер в старинном вкусе.
Гости не заставили себя ждать. В прихожей, как всегда, сидел дурак Андрей Иванович и, мыча что-то невнятное себе под нос, ковырял большой булавкой булыжник.
— Бог в помощь, Андрей Иваныч, — приветствовал его Пушкин.
Андрей Иванович кивнул и, мыча, показал ему источенный булыжник. Пушкин втянул носом воображаемый запах и сделал скукоженное лицо, как будто собирался чихнуть. Дурак радостно рассмеялся. Лет десять назад он замыслил сделать табакерку для нюхательного табаку из камня и ковырялся булавками все эти годы, и задуманная табакерка уже начинала обретать форму.
Пушкина с Соболевским уже собравшиеся гуляки встретили радостными криками, но далее буфетной никого сегодня не пустили. Севолда опорожнял бутылки, наливая рюмки и бокалы каждому желающему. Но вход в столовую был закрыт, однако оттуда доносились неслыханные ароматы восточных специй.
— Что же затеял Воиныч? — Этот вопрос был у всех на устах.
Кто-то сообщил, что видел, как привезли целую карету прелестниц, да еще карету коробок из модных магазинов.
Из дальних комнат доносился девичий смех и возбуждал внимание молодежи. Много было офицеров, как Измайловского полка, сослуживцев Нащокина, так и гвардейцев-кавалеристов.
Среди гостей бродил мрачный дурак Иван Степанович, с плешью, прикрытой красным колпаком, маленького росточка, но не карлик, а просто малоросток, тот самый, что когда-то был отдан на потеху императору Павлу, а потом возвращен после смерти императора хозяевам. Он был чем-то недоволен и сегодня не шутил и ни к кому не приставал. Даже от предложенного бокала Иван Степанович отказался.
В голубом жупане, накинутом на белую исподнюю рубаху, и зеленом картузе выскочил из дверей Павел Воинович в сопровождении нескольких прелестниц, наскоро обнял и расцеловался с друзьями.
— А вот вам и дамы! — Девушки обнимались и по-свойски целовались с гостями. Видно было, что многие давно знакомы.
— Что это на тебе, душа моя? — обнял Нащокина Пушкин, а другой рукой подхватил и приблизил к себе прелестницу.
— Батюшкин польский жупан и его же картуз, — объяснил Нащокин.
Севолда, появившийся следом, поднес белого вина в стопках.
— Хлопнем по стопке за батюшкину память, сегодня день его ангела, — сказал Нащокин.
— Ах, вот в чем дело, я же помню, что твой-то в декабре, — сказал Пушкин. — Хлопнем.
— Увеселения будут в честь батюшки и в его вкусе, — утирая салфеткой рот и не закусывая, сообщил Нащокин. — Прошу занимать места: скоро попросят в столовую.
— Надеюсь, на пушку сажать не будут? — расхохотался Пушкин.
Нащокин погрозил ему пальцем — когда-то он рассказывал приятелю, как батюшка его, чтобы приучить матушку к военной жизни, сажал ее на пушку и приказывал палить из-под нее. Или в волновую погоду сажал на шлюпку и, чтобы отучить от водобоязни, катал по Волге. Не отучил, боялась и выстрелов, и воды пуще прежнего, и даже теперь, когда ездила по набережной Фонтанки, в карете всегда садилась с противоположной от воды стороны, а по набережной Невы старалась и вовсе не ездить.
Нащокин бросил их, догнал мрачного Ивана Степановича, бродившего между гостей, зашептал ему что-то на ухо и утащил с собой за двери столовой.