Все больше деталей, все больше мелких деталей: Вирджиниа Мэйо снимает накладные ресницы; ревматик мистер Торп закапывает лекарство в левую ноздрю; Мирна Лой пробует поцеловать спящего Фредрика Марча, а тот едва не бьет ее в ответ; сдавленный всхлип матери Харолда Расселла, когда видит протез вместо руки сына в первый раз; Дана Эндрюс лезет в свой карман за деньгами, когда Тереза Райт будит его, показывая за одно быстрое, инстинктивное движение — сколько ночей он должно быть провел, расплачиваясь за них утром; Мирна Лой кладет цветы на поднос с завтраком для мужа, а потом убирает их; Дана Эндрюс получает заказанную фотографию и рвет ее напополам, сохраняя для себя лицо Терезы Райт, а затем, после короткого раздумья, рвет и ее половину; Харолд Расселл приходит в замешательство во время своей свадебной церемонии в конце фильма; отец Даны Эндрюс неловко прячет свою бутылку джина при первой встрече с сыном, вернувшимся с войны; рекламный плакат на окне проезжающей машины такси Решился на хот-дог?
Ей особенно интересно исполнение Терезы Райт роли Пегги, молодой женщины, влюбившейся в несчастливо женатого Дану Эндрюс. Она хочет знать, почему ее притягивает этот персонаж, когда всё говорит ей, что у Пегги нет заметных недостатков для того, чтобы быть живым характером — слишком уравновешенная, слишком хорошая, слишком очаровательная, слишком умная, сплошное олицетворение идеальной американской девушки — и все равно, каждый раз, когда она смотрит фильм, ей нравится этот персонаж более, чем кто-нибудь другой. С первого момента появления Райт на экране — в начале фильма, когда ее отец Фредрик Марч возвращается домой к Мирне Лой и их двум детям — она решает следить за каждым нюансом поведения Райт, разбирая по полочкам ее актерскую игру, чтобы понять почему этот персонаж, потенциально самый слабый в фильме, оказывается к концу киноленты тем, на котором держится вся история. Она не одинока в своих размышлениях. Даже Аги, чрезвычайно строгий в оценках фильма, становится экспансивным в выражении своих чувств о мастерстве Райт. Эта новая для нее роль, полностью лишенная больших сцен, трюков и буйства эмоций — кому-то бы даже показалось, что здесь нет актерства — является одной из самых мудрейших и прекраснейших работ, которые я когда-либо видел за много лет.
После длинного кадра с Марч и Лой, обнявшихся в конце коридора (один из знаковых моментов фильма), камера переходит к крупному плану Райт — и тогда, на несколько секунд, когда Пегги занимает экран, Алис знает, на что ей надо обратить свое внимание. Актерская работа Райт сосредоточена полностью на ее глазах и лице. Следи за ее глазами и лицом, и загадка ее мастерства будет разгадана; за глазами, необычно выразительными глазами, с еле заметным, но очень живым выражением; за лицом, на котором отпечатаны все ее эмоции с таким чувствительным, непедалируемым правдоподобием, что невозможно не поверить ее живому персонажу. Глаза и лицо Райт в роли Пегги выносят все ее внутренние чувства наружу, и даже, когда она молчит, мы знаем, о чем ее мысли и чувства. Да, без лишних вопросов она — самый чистый, самый честный персонаж в фильме, да и как пройти мимо гневных слов своим родителям об Эндрюс и его жене, Я сломаю их семейные отношения, или мимо раздраженной реплики, когда она удерживает богатого, привлекательного поклонника от поцелуя за ужином, говоря Не будь скучным, Вуди, или мимо короткого заговорщицкого смеха с ее матерью, когда они желают другу другу спокойной ночи после того, как двое пьяных мужчин ушли спать? И вот объяснение тому, почему Эндрюс считает, что надо начать массовое производство ее. Потому что она лишь одна, а насколько мир был бы лучше (насколько мужчины были бы лучше!), если бы было больше Пегги вокруг нас.
Она старается изо всех сил сохранять свою концентрацию, удерживать глаза на экране, но посередине фильма мысли овладевают ею. Наблюдая за Харолдом Расселлом, третьим с Марчем и Эндрюсом главным персонажем фильма, непрофессиональным актером, потерявшим руку во время войны, она начинает думать об ее дяде Стэне, муже бабушкиной сестры Кэролайн, одноруком ветеране, участнике дня высадки в Нормандии с густыми бровями, о Стэнли Фитцпатрике, опрокидывавшим один бокал за другим на семейных праздниках, любящим рассказывать сальные шутки ее братьям на бабушкиной веранде, о нем, как и многие, так и не сумевшим измениться после войны, о человеке тридцати семи разных работ, о дяде Стэне, которого уже нет в живых десять лет, и историях, рассказанных бабушкой в поздние года, как он любил немного побить Кэролайн, ныне покойную Кэролайн, побить ее так, что та потеряла в один день пару зубов; и потом — оба ее дедушки, оба все еще живые, один угасает, а другой — в ясном уме, воевавшие молодыми на Тихом океане и в Европе, такими молодыми, что были почти что детьми; и, хоть, она пробовала разговорить того дедушку в ясном уме, Билла Бергстрома, тот никогда много не говорил, отделываясь туманными общими словами, для него все еще было невозможно рассказывать об этом даже после стольких лет; все они вернулись домой не своими, поломанными на всю оставшуюся жизнь, и годы после войны оставались годами войны, годами кошмаров и холодного пота, годами внезапных желаний пробить кулаком стену; и дедушка развлекал ее рассказами о том, как хотел пойти учиться в колледж по армейскому кредиту, о том, как однажды встретился с бабушкой в автобусе и тут же влюбился в нее с первого взгляда; вранье, вранье с начала и до конца — не он ли из тех, кто не расскажет ничего, член партии поколения мужчин, которые не рассказывают, и потому ей приходится полагаться на рассказы единственной еще живой бабушки, но она, ведь, не была солдатом во время войны, она не знает, что там происходило, и все, о чем она может говорить — это три ее сестры и их мужья, умершие Кэролайн и Стэн Фитцпатрик и Аннабелл, чей муж был убит под итальянским городом Анзио, и которая потом вышла замуж за Джима Фарнсворта, ветерана войны на Тихом океане, но этот брак тоже долго не продлился, он был ей неверен, он подделывал чеки или что-то там еще во время биржевых лихорадок, детали неясны, но Фарнсворт исчез задолго до ее рождения, и единственного, знакомого ей мужа звали Майк Меггерт, коммивояжер, тоже никогда не рассказывающий о войне; и, наконец, осталась Глория, Глория и Фрэнк Крушниак, семейная пара с шестью детьми, но война Фрэнка отличалась от войны других, он прикинулся тяжелобольным и никогда не служил в армии, так что и он тоже ничего не рассказывал; и когда она начинает думать об этом поколении молчащих мужчин, мальчиков, выросших в годы Депрессии, и позже ставших солдатами и не-солдатами войны, она понимает, почему они молчат, почему они не хотят возвращаться в прошлое, и как забавно, думает она, как бессмысленно, что в ее поколении, которому не было дано достаточно поводов для разговоров, появилось столько мужчин, которые никак не могут прекратить говорить, мужчин подобных Бингу, к примеру, или Джэйку, разглагольствующему о себе при первом удобном случае, у кого всегда есть мнение по любому поводу, у кого вылетают слова с утра до ночи, но то, что он говорит, не означает, что она хочет его слушать; а с теми молчащими, пожилыми, с теми, кого почти не осталось, она отдаст что угодно, лишь бы услышать их нужные слова.
Она стоит на веранде дома, вглядываясь в туман. Сейчас воскресное утро, и воздух — почти теплый, слишком теплый для начала декабря, отчего кажется, что сегодня — день другого сезона года или другой широты, влажная мягкая погода, напоминающая ей тропики. Она смотрит вдоль улицы, и густой туман делает кладбище невидимым. Странное утро, говорит она себе. Облака легли на землю, и мир стал невидим — это не то, что плохо или хорошо, решает она, просто странно.
Рано, слишком рано для воскресенья в любом случае, чуть позже семи, и Алис и Бинг все еще спят в своих кроватях на втором этаже, а она, как всегда, с первыми лучами солнца на ногах, даже если при этом совсем немного света, как в это скучное, истекающее туманом утро. Она не может вспомнить, когда в последний раз она смогла проспать целых шесть часов, шесть часов подряд без просыпания от тяжких снов или внезапного обнаруживания, что ее глаза открылись сами по себе на рассвете; и она знает, эти трудности со сном — плохой знак, безошибочное предупреждение о грядущих проблемах, но, несмотря на все слова матери, она не вернется к лекарствам. Принимать те таблетки было каждый раз равнозначно небольшому глотку смерти. Как только начинаешь лечение, твои дни превращаются в отупляющий режим забывчивости и растерянности, и нет дня, чтобы ты не чувствовала, как твоя голова набита ватными шариками и комками бумажных обрывков. Она не желает ограничивать свою жизнь, чтобы только жить подольше. Она жаждет будоражащих эмоций, мыслей, запечатлевших ускользающие моменты ее жизни, чтобы оставаться живой во всем, что было для нее когда-то живым. И никаких страданий. Она больше не может позволить себе покорно следовать эмоциям, но, несмотря на ее решимость сопротивляться, внутри ее вновь начинает подниматься давление, и она начинает ощущать вспышки прежней паники, узлом завязанное горло, кровь, стремительно пролетающую по венам, зажатое сердце и беспорядочные ритмы ее пульса. Страх без причины, как однажды описал это состояние для нее доктор Бернхэм. Нет, говорит она себе сейчас: страх того, что вместо жизни придет смерть.