— Запомни, это не для тебя, это для твоих родителей, чтобы у них была причина гордиться тобой.
Он не ошибся: мой отец не был бы счастливее, если бы ему показали фотографию, на которой я был бы снят в скаутской форме, помогающим Моисею проповедовать на горе Синай. Фотография была не просто снимком — она была также оружием, которое он в первую очередь использовал в борьбе с самим собой, пытаясь доказать, что слова рабби, которые вещали с кафедры своей пастве о моей ненависти к себе и своему народу, были явной ложью.
Вставленная в рамку, эта фотография, пока были живы родители, висела у всех на виду в гостиной, чуть повыше подставки для телевизора, рядом с фотографией моего брата, получающего диплом зубного врача. Эти события были самыми крупными достижениями в нашей жизни. И в его.
Приняв душ и перекусив, через заднюю дверь гостиницы я вышел на свежий воздух, чтобы посидеть на одной из скамеек, установленных вдоль пешеходной прогулочной зоны рядом с морем, где мы с Шуки договорились встретиться. Куча рождественских елок уже была выставлена на продажу рядом с лавкой нашего лондонского зеленщика, а ведь всего несколько суток назад мы с Марией и ее маленькой дочуркой Фебой прогуливались по Оксфорд-стрит[24], любуясь на вечерние праздничные огни, но в Тель-Авиве стоял ярко-синий безветренный день, а внизу, на побережье, поджаривались, как тосты, обнаженные женские тела, и на волнах катались несколько серфингистов. Я вспомнил, как по дороге в Вест-Энд[25], прихватив с собой Фебу, мы с Марией разговаривали о моем первом английском Рождестве и грядущих семейных торжествах.
— Я не из тех евреев, для которых Рождество является жутким испытанием, — сказал я. — Но мне придется признаться тебе, что я предпочитаю не участвовать в этом, а смотреть, как антрополог, на то, что происходит, со стороны.
— Меня это устраивает, — отозвалась она. — Тогда ты сделаешь еще одну замечательную вещь — выпишешь мне чек на кругленькую сумму. Вот практически и все, что от тебя требуется.
Пока я сидел на скамейке, положив пиджак на колени и закатав рукава рубашки, я наблюдал за пожилыми мужчинами и женщинами на соседних скамейках: они читали газеты, ели мороженое, а некоторые, прикрыв глаза, с наслаждением грели на солнце свои старые кости; мне эта картина напомнила поездки во Флориду, после того как отец ушел на пенсию и оставил практику в Ньюарке: все свое время он посвящал чтению дневного выпуска «Таймс» и Уолтеру Кронкайту[26]. Даже по сравнению с горячими патриотами Израиля, занимавшимися сварочными работами на судостроительных верфях в Хайфе, не было на свете более страстных приверженцев своей страны, чем эти старики, раскинувшиеся в шезлонгах вокруг бассейна своего кондоминиума после триумфальной победы в Шестидневной войне[27]. «Теперь они дважды подумают, — сказал тогда мне отец, — прежде чем таскать нас за бороды!»
Воинственный, торжествующий Израиль был для круга его стареющих друзей мстителем за многие века унизительного притеснения евреев; государство, созданное евреями после холокоста, стало для них запоздалым ответом на холокост; эта страна стала не только воплощением еврейского мужества и силы, но и инструментом справедливого гнева и молниеносного отпора врагу. Будь это мозольный оператор Виктор Цукерман, а не генерал Моше Даян[28], который являлся министром обороны с мая 1967 года, будь на месте Моше Даяна любая когорта с Майами-Бич, возглавляемая моим отцом, танки с сияющей белой Звездой Давида прошли бы по линиям прекращения огня до Каира, Аммана и Дамаска, где арабы продолжали бы сдаваться, как немцы в сорок пятом, на милость победителя, не ставя никаких условий, как будто бы они были теми самыми немцами из 1945-го.
Через три года после победы в 1967-м мой отец скончался, поэтому не застал Менахема Бегина[29]. Это, конечно, плохо, но ни стойкость духа Бен-Гуриона, ни гордость Голды[30], ни бесстрашие Даяна вместе взятые не могли бы внушить ему глубокую страсть к отмщению, которую многие люди его поколения нашли в премьер-министре Израиля, несмотря на то что внешне он скорее напоминал владельца крупного магазина одежды.
Даже английский у Бегина был правильный — на слух он больше походил на речь его собственных родителей-иммигрантов, чем на то, что слетает с губ, например, у Аббы Эбана[31], хитроумного еврея, одного из видных государственных деятелей Израиля, ведущего переговоры с нееврейским миром. И если хорошо подумать, кто лучше евреев, поколение за поколением карикатурно изображаемых их безжалостными врагами, евреев, которых высмеивали и презирали за их смешной акцент, уродливые физиономии и странную манеру поведения, кто лучше них мог показать всему миру, что самое важное — не то, что думают гоим, а то, что делают евреи. Единственный человек, способный угодить моему отцу, — это тот, кто мог бы публично объявить, что еврейская беспомощность перед лицом насилия — дело далекого прошлого; и этим человеком был командующий Израильской армией и военно-воздушными силами, мелкий торговец с длинной бородой.
До поездки в Израиль, состоявшейся через восемь месяцев после операции по аортокоронарному шунтированию, мой брат Генри никогда не проявлял интереса к существованию этого государства и никогда не рассматривал его как свою историческую родину; на посещение этой страны его подвигло не внезапно проснувшееся осознание своей еврейской сущности и не любопытство, подстегивающее желание найти археологические свидетельства еврейской истории, — это было чисто терапевтическое мероприятие. Хотя реабилитационный период после хирургического вмешательства практически закончился и в физическом плане он чувствовал себя вполне прилично, дома, после работы, он впадал в глубокую депрессию и много раз подряд уходил из-за стола во время семейного обеда и ложился спать на кушетку в своем кабинете.
Лечащий врач заранее предупредил Генри и его жену о возможной депрессии у пациента, и Кэрол поставила в известность детей о состоянии отца. Врач сказал, что даже такие молодые люди, как Генри, которые могут быстро оправиться после операции на сердце, иногда подвержены длительным эмоциональным стрессам, продолжающимся иногда до года. В случае с Генри было ясно, что ему не избежать тяжелых психологических последствий. Дважды в течение первой недели после операции его переводили из персональной палаты на отделение интенсивной терапии по причине загрудинных болей и аритмии, и когда по истечении девятнадцати дней он смог вернуться домой, он весил на двадцать фунтов меньше, чем до госпитализации, и еле передвигал ноги; ему было трудно даже побриться, стоя перед зеркалом. Он не мог ни читать, ни смотреть телевизор и практически ничего не ел, и когда Рут, его любимица, подошла к нему после школы и предложила сыграть на скрипке его любимые произведения, он отослал ее прочь. Он даже отказался начать курс лечебной гимнастики в реабилитационной кардиологической клинике, вместо этого предпочитая лежать в шезлонге под одеялом и мутными от слез глазами глядеть на садик, за которым ухаживала Кэрол. Слезы, как убедительно объяснил семье врач, были распространенным явлением у пациентов, перенесших операцию на сердце, но из глаз Генри они текли не переставая, и вскоре всех охватила растерянность от непонимания, что его так мучает. Когда же его спрашивали, что с ним происходит, он обычно отмалчивался или произносил безучастно:
— Они смотрят прямо на меня.
— Что на тебя смотрит? — спрашивала Кэрол. — Скажи мне, дорогой, и мы поговорим об этом. Кто смотрит тебе в лицо?
— Слова, — сердито отвечал ей Генри. — Эти слова смотрят мне прямо в лицо.
Как-то вечером, во время обеда, Кэрол, с напускной веселостью, предложила Генри, поскольку теперь он чувствует себя хорошо, поехать в двухнедельное путешествие вместе с Барри Шускином, дано планировавшим заняться дайвингом во время отпуска, но Генри ответил, что он терпеть не может Шускина и она, черт побери, это прекрасно знает, после чего снова отправился на кушетку в свой кабинет. Так обстояли дела, когда Кэрол позвонила мне. Хотя Кэрол была права, считая, что лед между нами растаял, она ошибочно полагала, что наше примирение было результатом моих посещений, когда Генри лежал в больнице и его постоянно переводили то в палату для выздоравливающих, то в отделение интенсивной терапии; она ничего не знала о его звонках мне на квартиру в Нью-Йорке до операции, в те дни, когда он понял, что ему не с кем, кроме меня, поделиться и объяснить, почему лечение таблетками сделалось для него невыносимым.
Я пришел к нему в стоматологию в то самое утро, когда мне позвонила Кэрол.
— Солнце, море, рифы — тебе нужен отдых, — сказал я ему, — ты так устал! Сколько страданий выпало на твою долю! Ты поплаваешь с ластами и аквалангом, и вода смоет обломки кораблекрушения.