Она и прежде уже было села и порывалась встать, но я притянул ее к себе. Теперь она сказала: «Мне пора домой» — и встала. Еще горела лампа, дотлевал в камине огонь. Я принял как должное, что ее унесут те же неведомые силы, что ее принесли, как уносит Золушку карета из тыквы, как у принцессы из «Тысячи и одной ночи» всегда наготове оказывается ковер-самолет. Я ждал, что вот она мне объявит, когда она придет ко мне снова и осчастливит меня, и объяснит мне, как мне надо держаться. И я не произносил ни слова.
Она облеклась в свой убогий и пышный наряд. Надела шляпу и стояла в точности так же, как тогда, на улице, под дождем. Потом подошла ко мне — я сидел на ручке кресла — и сказала: «Мне нужно двадцать франков» — и, когда я не ответил, повторила: «Мари сказала… она сказала, чтоб я принесла двадцать франков».
Я молчал. Я сидел и смотрел на нее. Ее ясные глаза встретили мой взгляд. И на меня нашла совершенная ясность, будто все иллюзии, все искусства, с помощью которых мы пытаемся замаскировать наш мир, — все краски, звуки, сны и надежды вдруг оттянуло на сторону и мне показали действительность как она есть, пустынную, как пожарище. Сон кончился, и никакие слова тут не могли помочь.
Впервые, пожалуй, за эти несколько часов, с тех пор как я ее встретил, я увидел в ней человека, такого же человека, как я, со своей собственной жизнью, не только как предназначенный мне дар небес. Думаю, в тот миг я даже совершенно забыл о себе, ни одной мысли о себе не осталось в моем сердие.
Мне предложили редкостную забаву, и я потешился. Играли мы двое. Теперь уж я должен бы последить, чтобы конец игры не испортил начала. Ее просьба была выдержана вполне в духе той ночи. За то, чтоб построить дворец, за четыреста белых и четыреста черных рабов, нагруженных корзинами с драгоценностями, джинн тревует старую медную лампу; а лесная ведьма, сдвинув с места три города и поставив сыну дровосека армию конников, просит за это лишь сердце зайца. Девушка, голосом джинна или лесной ведьмы, просила у меня уплаты, и я должен был ей дать двадцать франков ради каких-то волшебных, таинственных условий ее безопасности. Но я, я — совершенно вышел из роли. Я сидел молча, согнувшись под гнетом холодного трезвого мира, хоть знал, что я должен ответить, не то вся его тяжесть упадет на нее.
Потом уж я сообразил, что был же выход, что можно было что-то придумать, чтобы не повредить ей, но и оставить ее при себе. Сказать вы ей, отдавая эти двадцать франков: «Если хочешь еще двадцать, приди завтра вечером». Будь она не так мне мила, не будь она так молода и невинна, я вы, верно, так и сделал. Но эта девочка за несколько часов, что мы провели вместе, затронула все мои рыцарские струны. А рыцарственность, по моему суждению, вот что значит: ценить и оберегать гордость сообщника ли, противника ли, не важно, больше даже, чем свою собственную. Будь я так же чист сердцем, как она, я вы, верно, нашел с ней слова, но слишком долго вращался я в свете, слишком связан был с мертвящим миром действительности, и я заразился, я носил его смертельные бациллы в крови. И потому мне и в голову не пришел какой-то иной ответ, как не приходит мне в голову на возглас священника «Мир всем» ответить не «И духови твоему», а иначе. Ничего на свете не было более противного моему желанию, чем дать ей эти двадцать франков, и по собственной воле я с нею покончил. С чего и начался у нас с вами весь разговор.
И вот, будто ничего нельзя было придумать разумнее и естественнее, я вынул из бумажника двадцать франков и протянул ей.
Прежде чем уйти, она сделала одну вещь, которой я никогда не забуду. Она стояла передо мной, держа мои деньги в левой руке. Она не поцеловала меня, не пожала мне руку на прощанье, но приподняла мое лицо за подбородок и взглянула на меня ободряющим, утешающим взглядом, как сестра бы взглянула на брата перед вечной разлукой. И она ушла.
Ну вот вы и услышали мою историю. Больше ничего не было, ничего не происходило, решительно ничего. И я вам первому это рассказываю, а вы так терпеливо слушаете, и не хочется кончать. И хочется, раз уж на то пошло, рассказать еще о себе самом. Потому что насчет нее, насчет девочки, я не могу вам дать никаких объяснений. В последующие дни — не сразу, потом — я старался соорудить какую-то теорию, какую-то версию того, что с нею случилось.
Было все это вскоре после падения второй империи, странного, гиблого тысячелетнего царства. Воздух заряжен был катастрофами, рушился мир.
Но это было и время нигилизма в России, когда великие вольнодумцы, все потеряв, спасались в изгнании. Я о них подумал в связи с песенкой на непонятном мне языке, которую пела мне Натали.
Что вы с нею ни случилось, то была ужасная катастрофа. Возможно, она камнем упала вниз, иначе она знала бы ту страшную покорность судьбе, которой научает нас Провидение, когда у него есть время подготовить нас к бедам.
А быть может, думал я, она была связана с кем-то и пошла ко дну с другими, с другим. С одной с нею такого бы не случилось. Кто-то держал ее, не мог отпустить и не мог овлегчить ее участь, кто-то старый, веспомощный из-за пережитого потрясения, или, быть может, ребенок — сестра или брат? Будь она одна, она бы всплыла, ее спас бы, не дал ей утонуть кто-то, кто оценил бы ее красоту и прелесть, не веря своему счастью. Или, уже ближе ко дну, кто-то подхватил бы ее, не умея понять ее совершенств, но ошарашенный ими. Да и вовсе на дне ее подобрали бы, сообразив, что на ней можно заработать. Но из мира красоты и гармонии, где ее научили петь, улыбаться и двигаться, где ее любили, она попала в тот мир, где изящество и красота не нужны, где надо бороться за свою жизнь, мир отчаяния, лишений и голода. И тут-то, на самой нижней ступеньке, некая Мари, подружка, по темному и узкому своему знанию жизни дала ей совет, одолжила убогий наряд и влила в нее спиртного для храбрости.
Но если говорить о себе — как только она ушла и я остался один, — как странно дергаемся мы в руках судьбы, когда она стиснет нас не на шутку, — я одного хотел: ее вернуть. Думаю, за те десять минут я испытал все муки, даже физическое удушье заживо погребенного. Но я был раздет. Когда я кое-как оделся и выбежал, улица была пуста.
Долго бродил я по городу. К рассвету я вернулся на ту скамейку, где сидел, когда ко мне подошла Натали, и я прошел мимо дома моей бывшей любовницы. Странное явление, думал я, — молодой человек, за одну ночь второй раз в отчаянии выбежавший на улицу, потеряв любимую женщину, я вспомнил слова Меркуцио, обращенные к Ромео по сходному поводу, и тут, будто мне показали меня самого в смешной карикатуре, я расхохотался. Когда занялась заря, я вернулся в свою комнату, где лампа еще горела и ужин стоял на столе.
Долго потом не мог я оправиться. Первые дни были еще сносны, я утешался тем, что в один и тот же час ходил на то место, где ее встретил. Я думал, она вернется. Я держался за эту мысль, за эту надежду, она очень медленно угасала.
Чего только я не перепробовал, чтобы выдержать, выжить. Однажды пошел в оперу — увязался за знакомыми, да и надо же было убить вечер. Давали как раз «Орфея». Помните, как он заклинает тени в царстве Аида, там эта музыка: «Тени — нет! Бедные духи — нет!» — и на такое короткое время ему возвращают его Эвридику, помните? Я сидел в слепящем свете антрактов, юноша из хорошего общества, в белом галстуке, тугой крахмальной манишке, в белых перчатках, окруженный веселой публикой, мне кивали, со мной заговаривали, а черные крылья Эриний распростерлись уже надо мной.
Тогда я развил еще одну теорию. Я думал о богине Немезиде. Я думал, что, не почувствуй я тогда ночью минутного страха и сомненья, утром я имел бы силу и право отогнать от себя и от Натали злую судьбу. Я даже книгу тогда прочитал про эту богиню. Автор, очень умный человек, еврей, объясняет, что весь мир она опутала нитями, тянущимися к ее жилищу, в точности, говорит он, как разбойники в датских лесах протягивали некогда через дорогу проволоку, и колоколец звонил, и развойники кидались резать и грабить. Я ночью задел за проволоку, у богини зазвонил колоколец. Натали не испугалась — испугался я. Плохо, когда чересчур много знаешь. Я знал, что за все приходится платить, за любой товар, и часто даже переплачивать. Я и лекции слушая об этом. В объятиях Натали, ощущая на своем плече ее легкое дыхание, я спросил с сомнением в сердце: «Сколько я за это должен?» И богиня сама отвечала и сказала: «Двадцать франков», а с ней торговаться не будешь.
Да, о чем только не думаешь, пока молод.
Все это было давно. Эринии, при всем моем почтении к ним — как блохи, терзавшие меня в детстве: им нравится юная кровь. Правда, несколько лет назад я снова сподобился их внимания. Я продал участок земли соседу, а когда я как-то заехал туда, оказалось, он вырубил лес. Куда подевались зеленые тени, птичий щебет, петлянье троп? И, стоя на голом поле, я слышал шелест крыл — тихий, тихий шелест — не только с грустью, но и со странной надеждой и ощущением силы: то была музыка моей юности.