Анна Сергеевна имела, что называется, «детскую веру», не задававшую вопросов и во всем доверявшую Богу. На фотографии она единственная сидит — на невысокой табуретке, возле батюшки, в длинном сером платье: черты белого лица ровные, совершенно правильные, забранные в пучок волосы все еще темны, но более ничего сказать невозможно. Матушка, несмотря на очевидную свою красоту в молодости, на фотографии получилась бледней и невыразительней других, точно к тому времени вся растворилась в муже и детях.
Это не мешало ей проявлять твердость и волю в ведении хозяйства, дом держался ею. Был у нее прекрасный сад, в котором росли яблони, груши, сливы, вишни, и все созревало, а потом варилось, сушилось, хранилось в погребе до зимы. И цветы матушка очень любила, возле дома цвели клумбы, а в доме устроена была специальная горка, на которой росли герань, мирты, столетник, фикус, драцены. По окну вился по невидимой натянутой леске виноград. Однажды кто-то из прихожан, посетивший Святую землю, подарил отцу Илье громадную шишку кедра Ливанского. Матушка вынула из шишки несколько орешков, посадила в горшок и вывела два деревца, которые потом собственноручно пересадила в сад.
Обретя счастье в семейной жизни, отец Илья, как и заповедал ему старец Анатолий, не оставил занятий историей и старался подчинить их службе «обыкновенным людям». Регулярно писал просветительские тексты в приложение к Ярославским епархиальным ведомостям, занимался краеведением. Занятия наукой это заменило ему не целиком, но годы и новые заботы примирили батюшку со многим.
Он выписывал из столицы «Исторический вестник», «Русский архив», газету «Русские ведомости», преподавал в Ярославской семинарии, Мариинской гимназии, некоторое время — и в Демидовском лицее, был уважаем прихожанами и учениками, но в среде духовенства оставался одинок — все близкие приятели его были не из священников, а из светских историков и краеведов.
На этом история отца Ильи заканчивалась, была она самой длинной, дальше, как увидела Тетя, следовали рассказы про его сыновей, и она остановилась, задумалась. Откуда Голубев узнал все это? Значит, кто-то из его героев дожил до того, чтобы рассказать ему про скрипучие сапоги, сбитенщика в Лавре, старца и молитву в яблочной келье, горку с фикусом и драценами? А если этот неведомый учитель из Калинова все это сам сочинил? Нет, невозможно, вот же фотография. Кто там следующий, ага, судя по всему, вот этот белокурый крепыш с открытым лицом.
ФЕДЯ (1888–1937)
Рядом с батюшкой на фотографии, на ступень выше его, стоит старший сын. Только ступенька делает Федю выше отца, был он крепким и невысоким, породой и осанкой в купеческую родню. Федя снят в семинарской форме на пуговицах, которую надел специально для торжественного случая. Смотрит серьезно, ясно. Но даже сквозь выцветшую бледность фотографии угадывается румянец на щеках. Федя обладал отменным здоровьем, отлично плавал, быстро бегал, катался на велосипеде. Был он самым добрым и открытым в семье и всегда оставался любимцем матушки, от которой унаследовал цельный и неунывающий характер. Федя единственный из сыновей последовал стопами отца и пошел в духовное звание.
Так же, как и отец Илья, путь свой он начал в духовном училище, правда, ярославском, куда поступил сразу во второе отделение. Азы наук Федя прошел дома, под руководством молодого и веселого дьякона Валериана Сидельникова, бурно хохотавшего над Федиными ошибками в латыни, но объяснявшего доходчиво и просто.
После живых уроков Сидельникова поначалу скучно и тяжко показалось Феде в училище. Телесные наказания были давно отменены, но дух в бурсе царил прежний: процветала зубрежка, главным рычагом воздействия на учеников оставались унижение и страх. Между преподавателями и сидевшими за партами мальчиками простиралась пропасть. В минуты особенно сильного волнения Федя, с детства еще, начинал слегка заикаться, отчего вскоре и получил прозвище Balbus. Был он физически крепок и мог за себя постоять, так что сильно его не донимали, и все-таки обидное прозвище не отклеилось от него до конца училища. Душа у него была нежной, и в первый год Федя чувствовал себя всегда готовым к обиде, боли, ходил, что называется, с опущенной головой. Тогда-то, десяти лет от роду, он и понял цену выражения «камень на душе». Этот камень ложился на душу, едва он отворял дверь училища.
Ни отцу, ни матери вникать во все это не приходило в голову, да он и сам никогда не нашел бы слов рассказать про училищную скуку, тяготу и обиды, тем более что отец так брезгливо и так удивленно морщился, когда Федя приносил плохие отметки, что вернее было молчать. Еще бы: сам-то батюшка всегда был лучшим! Федя это знал, знал, но не мог заставить себя учиться хорошенько — не так трудно ему было, как скучно. Так все бы и продолжалось, если бы не странная, мимолетная встреча с Архангельским, учителем русского языка.
Наступил последний перед вакациями день. Занятий в училище уже не было, оставалось только сдать в библиотеку книги и получить задание на лето от этого самого Архангельского, который был Федей сильно недоволен, перевел его в следующий класс с низшей оценкой и при том лишь условии, что все лето Федя будет заниматься.
В преддверии рекреакции мать велела Феде одеться понаряднее. Выдала ему свежую рубашку и новый, только что сшитый люстриновый пиджак, с большими стеклянными пуговицами. Несмотря на близящуюся свободу, Федя был невесел. Медленно шел он по темному, пахнущему сыростью коридору первого этажа училища и думал, что задание наверняка будет большое, нудное, вот и сиди все лето, не подымая головы. И тут солнечный луч, как-то пробравшийся в плесневелую коридорную тьму, заиграл на его пуговицах. Пуговиц было шесть, и шесть ровных кружков света вспыхнули и заплясали на желтых стенах. Все забыв, Федя стал двигать кружками по стенам, вниз и на потолок. Чуть подпрыгнул — и солнечные зайчики так же резво скакнули вверх! Сдвинулся в сторону — и послушно сдвинулись кружки… Как вдруг чья-то фигура выросла прямо перед ним. Архангельский! Темнобородый, с черными быстрыми глазами, он, как видно, давно уже наблюдал за ним. Страшно сконфузился Федя, сейчас же принял скромный вид, опустил глаза. Но учитель в ответ только засмеялся! И не сердито, а весело. Отсмеявшись, поманил Федю поближе, протянул ему грамматику: «Почитай летом эту книжку». Тут Архангельский снова улыбнулся, положил ему на голову ладонь, провел по коротко стриженным волосам и отпустил с Богом.
Это и было заданием на лето, которого Федя напрасно так боялся. Книжка оказалась хороша, с интересными историями, картинками. И нежна была учительская ласка. Камень, так долго лежавший на душе, скатился и пропал вовсе. Точно Федя вдруг прозрел. С той поры он полюбил русский язык, особенно письменные задания, и сочинения его стали первыми в классе. Понравилась ему и география, и история, хорошо он стал успевать по математике и по языкам — словом, учился все охотнее и лучше, пока не добился того же, чего в свое время и отец Илья, — отправился учиться в Духовную Академию, где помнили еще его отца.
Правда, Академия была уж не та, Феде пришлось быть свидетелем ее разгона — на глазах его увольняли лучших преподавателей. Он бежал за утешением в Зосимову пустынь — к игумену Герману и иеросхимонаху отцу Алексию, «принявшим его в свою любовь», как писал он в письме отцу. Отец Алексий, участвовавший потом в избрании патриарха Тихона, тогда еще не такой знаменитый, благословил Федю принять постриг, что он и сделал, получив имя Серафим. По окончании Академии иеромонах Серафим стал насельником московского Чудова монастыря, уже накануне революции сделался игуменом, а вскоре после того пошел путем многих, путем арестов, ссылок, невыносимых страданий. Он погиб на Соловках в 1937 году. Помнившие его в один голос говорили о главном даре отца Серафима — благоговении.
Один человек, видевший его в ссылке, предшествующей Соловкам, так и написал о нем в своих записках, опубликованных уже после перестройки: «Услышав, как служит отец игумен, на полянке, в лесу, я впервые всем сердцем ощутил страх Божий. Я воочию увидел — слушая, как давал он возгласы, как читал Евангелие, — что этот страх есть такое. Любовь и трепет. Так показал мне батюшка, и так я с тех пор и верю». Тот же автор пишет и о том, что отца Серафима никогда не видели обозленным, даже в самых жутких, унизительных и грязных ситуациях он умел хранить достоинство.
Лишь сестра его, моя мама, Ирина Ильинична Голубева доподлинно знала, как погиб брат, но не открыла этого и на одре смерти. «Слишком страшно! Нет, не надо повторять». В жизни она пересекалась с Федей нечасто, он ведь был старше ее на 18 лет, но именно о нем говорила со слезами, повторяя: «золотое сердце», «святой человек».
МИТЯ (1890–1918)
Рядом с Федей — Митя, высокий, с темно-синими (как было известно) материнскими глазами, с мягкими русыми кудрями, еще не состриженными: фотографию делали летом. Митя был самым красивым в семье, но и самым озорным, бедовым. «Шило в заднице», — говорила про него моя бабушка Аня.