Сегодня — последний день года. Во всем мире люди, живущие по этому календарю, обсуждают сами с собой добрые дела, которые попытаются осуществить в наступающем году, клянутся жить честно, поступать справедливо, действовать осмот рительно, обещают, что вовеки не осквернят своих очистившихся уст ни бранью, ни хулой, ни ложью, даже если враги будут этого заслуживать — само собой разумеется, мы имеем в виду рядовых людей, а что касается из ряда вон выходящих, то они, руководствуясь собственными правилами, будут совершать, всякий раз, как им того захочется или представится удобный момент, как раз обратное, иллюзиям предаваться не станут, а посмеются над нами и над нашими благими намерениями, добрую половину которых, впрочем, благодаря обретенному опыту, мы и сами в первых числах января позабудем, а если столько позабыто, то есть ли смысл выполнять остальное? Все это напоминает карточный домик — если уж отсутствуют старшие карты, пусть все развалится, и все масти перемешаются. И потому представляется сомнительным, что Христос, прощаясь с жизнью, произносил те слова, которые содержатся в Священном Писании: Боже мой! Боже мой! для чего ты меня оставил? — это если верить Матфею и Марку, а если — Луке, то: Отче! в руки твои предаю дух мой, а по Иоанну выходит и вовсе не так: Уже все свершилось, но, клянусь вам, самый темный человек знает, что последними словами Христа были: Прощай, мир, ты все хуже. Но у Рикардо Рейса — другие боги: эти молчаливые существа безразлично взирают на нас, и для них добро и зло — даже меньше, чем слова, ибо они никогда их не произносят, да и как бы им их произнести, если они не отличают одно от другого, и, подобно нам, плывут по течению событий, а мы отличаемся от них тем лишь, что называем их богами и иногда веруем в них. Урок этот преподан нам для того, чтобы мы без устали снова и снова питали надежды на новый год, лелеяли самые благие намерения, ибо не по ним будут судить о нас боги, да и не по делам нашим, да и вообще судят лишь люди, но не боги, считающиеся всеведущими, если только ее допустить, что окончательная истина богов заключается в том, что не ведают они вовсе ничего, единственное же их занятие — в том, чтобы ежесекундно забывать уроки, ежесекундно преподаваемые им деяниями человеческими, деяниями благими и дурными, что для богов — совершенно одно и то же, ибо и те, и другие для них одинаково бесполезны. И потому не стоит говорить: Завтра сделаю, потому что завтра мы наверняка будем слишком утомлены, а лучше скажем: Послезавтра, и тогда у нас в запасе будет целый день, чтобы переменить мнение и отказаться от первоначального намерения, а еще благоразумней сказать: В один прекрасный день я решу, когда придет день сказать — послезавтра, и не исключено, что это не понадобится — может быть, смерть освободит меня от этого обязательства, ибо ничего на свете нет хуже обязательства — свободы, и которой мы сами себе отказываем.
Дождь перестал, небо очистилось, и Рикардо Рейс, не рискуя вымокнуть, может прогуляться перед обедом. Вниз идти не стоит, Каиш-до-Содре еще не вполне оправилась от наводнения, и камни мостовой покрыты зловонной грязью, поднятой течением с липко-илистого дна реки, но если погода не испортится, придут люди со скребками и щетками — вода выпачкала, вода и отмоет, благословенна будь, вода. Рикардо Рейс поднимается по Розмариновой улице и, чуть отойдя от дверей отеля, застыл на месте при виде призрака минувших эпох, коринфской капители, жертвенника, воздвигнутого по обету, древнеримского надгробья — да что это ему примерещилось: если в Лиссабоне и осталось еще нечто подобное, то скрыто где-нибудь под землей, сдвинувшейся с места усилиями людей, воздвигавших дамбу, либо под воздействием природных катаклизмов. А это — всего лишь прямоугольный камень, вогнанный, вделанный в стену дома, выходящего на улицу Нова-де-Карвальо — вычурные буковки, складываясь в слова, сообщают, что это Клиника глазных болезней и хирургии, а пониже, поскромнее — основана А. Маскаро в 1870 году, у камней долгая жизнь, мы не присутствовали при их рождении, и кончины их не застанем, сколько лет прошумело над этим камнем, сколько еще пройдет, умер Маскаро и закрылась клиника, хоть, может быть, где-то еще живут потомки ее основателя, избравшие себе иной род деятельности, позабывшие или вовсе не знающие о том, что посреди города красуется их фамильный герб, и не они, легковесные и непостоянные родственники, а он, этот камень, заставляет вспомнить врачевателя болезней глазных и иных, требующих хирургического вмешательства; истинно говорю вам — мало выбить имя на камне, он-то, будьте благонадежны, устоит и выживет, а вот имя, если не перечитывать его ежедневно, потускнеет, забудется, уйдет. Размышляя обо всех этих противоречиях, Рикардо Рейс идет вверх по Розмариновой улице: вдоль трамвайной колеи еще бегут потоки воды, мир не хочет угомониться — ветер веет, облака плывут, о дожде и говорить нечего, его больше, чем нужно. Рикардо Рейс останавливается перед памятником Эсе де Кейрошу — нет, из глубокого уважения к орфографии, которой придерживался сам носитель этого имени, напишем — Эсе де Кейрожу, ох, до чего же различны могут быть способы писания, начертание имени — это еще самое малое, не верится даже, что эти двое — Эса и Рикардо — вообще говорили и писали на одном и том же языке, который, может статься, сам выбирает себе таких писателей, какие ему в данный момент нужны, использует их для того, чтобы они выразили малую его часть, и меня всегда очень занимало, как мы будем жить после того, как язык все выскажет и умолкнет, ну, ладно, поживем — увидим. Уже стали возникать первые трудности — впрочем, это еще не совсем трудности, а скорее разнообразные и спорные оттенки смысла, сдвиги пластов, новая кристаллизация, вот, к примеру: «Под прозрачным покровом фантазии — могучее нагое тело истины» [8], чего, казалось бы, проще и яснее? Такую простую, ясную, законченную, исчерпывающе-завершенную фразу даже ребенок способен понять и повторить на экзамене, не сбившись, но этот же самый ребенок поймет и повторит столь же бойко и убежденно новое изречение: «Под прозрачным покровом истины — могучее нагое тело фантазии», и вот над ним-то придется поломать голову, представляя себе аппетитную монументальную наготу фантазии и жалкую прозрачность истины. О, если бы узаконить выворачивание фраз наизнанку, какой удивительный мир сотворили бы мы, и люди, разверзая уста, просто чудом сохраняли бы рассудок. Какая познавательная получается у нас прогулка: мы еще глядим на Эсу, а уже можем увидеть и Камоэнса, которого сограждане не почли выбитыми на постаменте стихами, а если бы додумались, то поместили вероятней всего: «Да сгинет день, в который я рожден!», так что лучше оставить горемычного поэта и, пройдя последний отрезок улицы Милосердия, оказаться на улице Мира, и жалко, что нельзя совместить одно с другим, тут уж выбирай — либо мир покорять, либо милосердие проявлять, то или это. Вот старинная улица Святого Роха, где стоит церковь, носящая имя этого праведника, того самого, кому лизал чумные пустулы пес, совершенно явно не принадлежавший к той же породе, что сука Уголина, умевшая лишь кромсать да пожирать, а внутри этой знаменитой церкви — часовня Иоанна Крестителя, заказанная в Италии славным нашим государем Жоаном Пятым, из всех государственных дел отдававшим преимущество архитектуре и строительству — вспомните хоть монастырь в Мафре или акведук в Агуас-Ливрес, истинная история которого еще ждет своего часа. А дальше, наискосок от двух киосков, торгующих табачными изделиями, спиртными напитками, лотерейными билетами, высится мраморная мемория, построенная членами итальянской колонии ко дню бракосочетания короля Луиса, известного, помимо прочего, и своими переводами Шекспира, с Марией-Пией Савойской, дочкой Верди, ибо именно такая каламбурная аббревиатура получится, если прочтем первые буквы слов Vittorio Emmanuele rе dItalia [9], единственный в своем роде и во всем Лиссабоне памятник, больше похожий на угрожающе воздетую над ладонями нерадивого школьника ферулу, иначе еще называемую «девчонка-пятиглазка» — он и в самом деле чем-то напоминает это шипасто-дырчатое орудие педагогической пытки приютским девчонкам, испуганно глядящим на него во все глаза — у каждой, впрочем, их всего по два — а тем, чьи глаза не видят, поведали о монументе их зрячие подружки, которые время от времени строем проходят под ним в своих передниках, распространяя вокруг себя особый смрад, присущий дортуару сиротского дома, и потирая распухшие от недавней кары руки. Этот квартал недаром носит свое имя [10], но сколь ни возвышены его стиль и местоположение, нравы там царят самые низменные: мрамор лавровых венков соседствует с сомнительными заведениями, на пороге которых стоят женщины, чья профессия сомнений не вызывает, впрочем, по причине раннего часа и проливных дождей, шедших все последние дни и дочиста отмывших улицы, в воздухе — а верней, в атмосфере — чувствуется некая невинная свежесть, этакое девственное дуновение, кто б сказал, что подобное возможно в сем гнездилище порока, вы спрашиваете «кто?» — да канарейки, которые твердят об этом своими трелями, канарейки в клетках, выставленных на веранду или к дверям, канарейки, заливающиеся как сумасшедшие, ибо надо использовать хорошую погоду, тем более, что по всему судя, установилась она ненадолго, и если снова припустит дождь, голоса угаснут, перья встопорщатся, а самая чувствительная птичка сунет голову под крыло, сделает вид, будто заснула, и хозяйка унесет клетку внутрь, и вот теперь опять слышен только шум дождя да отдаленный гитарный перебор, а откуда он доносится, Рикардо Рейс, укрывшийся в проеме арки в начале переулка Агуа-да-Флор, не знает. Когда облака ненадолго рассеиваются, чтобы тотчас снова закрыть проглянувшее было солнце, мы говорим о мимолетности его, отчего бы тогда не применить это понятие и к водяным потокам: пролетел мимо и стих дождь, забрызгав веранды и карнизы, вода стекает с развешанного во дворах белья, ибо столь внезапен был удар стихии, что застал врасплох женщин, закричавших одна другой: До-о-ождь! До-о-ождь! — и это очень напоминало перекличку часовых: Слу-у-шай! — По-слу-у-ши-вай! — и только и успевших внести певунью в дом, уберечь от непогоды ее теплое хрупкое тельце — как сердечко-то колотится, видно, от страха, нет, у них всегда так: вероятно, учащенное сердцебиение служит своеобразной компенсацией за скоротечность канарейкиного бытия. Рикардо Рейс пересекает сад, оглядывает город — его замок с поваленными стенами, с его домами, косо прилепленными к склону. Белесоватое солнце бьет в мокрые крыши, спускается над притихшим городом — все звуки приглушены, все под сурдинку, словно Лиссабон выстроен из ваты, к этому времени уже намокшей. Внизу на плоской крыше — шеренга бюстов в буксовых ветвях, мужи достославные, отцы отечества, чьи древнеримские головы, выглядят здесь, вдали от своих лациумов, столь же нелепо, как смотрелся бы средний португалец в позе и виде Аполлона Бельведерского. Но вот рокоту гитарных струн начинает вторить голос, звучит фадо [11]. Дождя, похоже, больше не будет.