— Купи круглого хлеба, — сказала жена. — И щупай, что берешь.
Хорошо получилось, естественно, он вынул все деньги из коробки, в которой тыщу лет тому жили конфеты «Цветной горошек».
Он купит сегодня на базаре — наверняка у черножопых есть — бомбочку с носиком, он исправит искривление в жизни дочери, а потом, потом, когда она вернется домой, она сама скажет ему: «Спасибо тебе, папа». Он не знал, на какой идти базар, не знал, сколько стоит бомба-свистулька, он просто шел на ура выполнить отцовский долг и ленинское пожелание.
Он ходил без ума по Москве и оказался на Пушкинской. Встал у перехода. Боже, сколько их, людей, не отобранных правилами жизни, а существующих бессистемно, как рыбы в океане! Взять, к примеру, аквариум — в нем как раз ничего лишнего не бывает. Хотелось думать аквариумную мысль, было в ней что-то чистое, детское.
Переход же заглатывал людей мощным ртом, а выпускал тонкой слюнкой. Возле него, чтоб свернуть вниз, остановилась немолодая женщина в светлом, чуть тесноватом ей костюме. Она внимательно, даже слишком, посмотрела на Ивана Ивановича, тихонько вздохнула, будто хотела что-то сказать, но не сказала, и пошла вниз, поправляя на отвороте костюма букетик шелковых фиалочек, которые почему-то раздражили Ивана Ивановича. Вот зачем она, немолодая, нацепила их, зачем? И зачем на него вылупилась? Он, например, в ходьбе людей не разглядывает, идет себе и идет, а эта остановилась и пялится… Такое настало время. Время бесстыдства.
Он, не замечая собственной нелогичности, продолжал смотреть ей вслед, пока она почти не скрылась во тьме коридора, а потом странным образом не взлетела факелом, и он видел, как обнажаются её ноги и горит пиджак с фиалками на отвороте. А потом и его слегка тряхнуло, потому что осыпались стекла и лопались стены. Ему что-то кричали, звали помочь, но он думал, что вот он и сделал то, что хотел, он их взорвал — людей. Он не помнил, как он достал бомбу, не помнил, кого хотел взорвать. Но вот взорвал же! Видимо, эту женщину, если её запомнил. Да! Да! Ее! Она ещё подошла и посмотрела на него. Б…ь.
Иван Иванович, умиротворенный, довольный поступком, шел домой. Ему хотелось чаю.
Жена кинулась ему на грудь, дичь какая, пришлось её оттолкнуть, а она, оказывается, ревела и тыкала пальцем в телевизор.
— Я боялась, что ты там, — всхлипывала она. — Ушел за хлебом и канул.
Он не понимал, о чем она. Он видел женщину-факел, зажженную снизу; за две минуты до того, как превратиться в огонь, она бесстыдно пялилась на него, Ивана Ивановича. Он пытался вспомнить какие-то важные мысли, которые к нему приходили, но непонятные видения резали мозг на брызгающие шматки. Какой-то выпискивающий носик, оборочки вокруг чего-то округлого… Бутылки? Нет! Какие у бутылки оборочки! Да! Фиолетовые цветочки, собранные крохотной булавочкой в букетик. Все это было почему-то важным, но голова, разваливающаяся на куски, не давала ответа. Он вдруг понял, что умирает, и стал кричать, и голос у него был странный, детский. Жена же — та заорала по-бабьи, с визгом, стоном, но потом по-деловому вызвала неотложку.
Иван Иванович умер по дороге в больницу. За минуту до этого голова его усмирилась, стала ясной, и он посчитал важным сказать доктору, от которого разило спиртным, что это он бросил бомбу там, в переходе. Он! У врача сделалось рыбье аквариумное лицо, это когда рыба пучит глаза и раскрывает большой, с мягкими отворотами-губами рот. Рыба тянулась, тянулась к Ивану Ивановичу, пока не заглотнула его.
Он не знал, как вспетушился доктор, одну за другой заглатывая таблетки от собственного дурного запаха, как, бросив покойника, бежал к главному врачу, как уже видел себя на экране телевизора, видел, как после этого он идет к знакомой даме, которая корячилась перед ним по неизвестной ему причине, но сила показа по телевизору — знаем! знаем! — сделает её мягкой и податливой. Врач задыхался и хрипел на пороге кабинета главного, но кто бы его не понял, если он сказал то, что сказал: «Я привез подрывника. Он мне признался перед смертью».
Ивана Ивановича положили отдельно и дали понюхать собаке. Это уже милиция, которая не могла пренебречь никакой информацией. Откуда им было знать, как усмехнулся один хорошо упакованный мужчина донесению о некоем Иване Ивановиче. Он, глядя на Москву с высокого этажа, подумал, что в этой стране, которую он презирал от и до, всегда найдется Матросо-Морозов, который возьмет все на себя. За спиной этого народа можно делать что угодно. Он открыл окно и стал громко дышать вечерним воздухом августа, ещё теплого, но уже с вкраплениями льдистости, которая где-то, где-то, ещё на Шпицбергене, но посылает свои стрелки-металки, мол, я иду-у-у… Вот и он посылает знаки-приказы народу-идиоту, который не может себя осознать, не знает своего места, как гадливый кот, а он соберет человеческое месиво в кучку страха, чтоб легко катить его с горки, как колобок. «Это твои сказки, народ, я иду за ними», — думал он, снимая невидимую пылинку со светло-серого костюма. Человек этот не любил черные цвета, а любил голубых балерин Дега и луговые ромашки.
Доктор же к даме сердца так и не попал.
Сначала собака, обученная вынюхивать взрывчатку в любом экстремале, брезгливо отвернулась от трупа Ивана Ивановича, который пах трупом и ничем больше. Собака была молодая, рьяная, она только-только приступила к деланию своей карьеры. Но и без неё сомнения относительно объекта обнюхивания уже возникли. «Шиз, — сказали о нем люди военные. — Захотел на тот свет приехать в экипаже героя. Ну, все-таки посмотрим его хату». И они поехали домой к Ивану Ивановичу, где сидели две потрясенные женщины. Собака с порога поняла, что этот дом пустой для её Великого нюха. И тогда её повели в дом молодой женщины, дочери «героя». Там слегка от туфель с новой подметкой пахло Иваном Ивановичем и ещё чем-то возбудительно сладким и тягучим, но это не было ни бомбой, ни какой-то её частью. Так пахла жена собачьего командира, когда ищейка тыкала ей нос в межножье. Приятный запах, собака его любит. Но её не это учили искать! Хотя, может, и зря? И собака каким-то …надцатым чувством вспомнила тех своих давних сородичей, которые были обучены рвать зубами эти сладкие, томящие душу места мужчин и женщин. Но это знание было мимолетным и легким, и собака ушла из квартиры, хотя и с едва слышным рычанием.
— Чего это она? — спросил её поводырь.
В общем к ночи Ивану Ивановичу как возможному диверсанту был дан отбой по полной. Жена объясняла людям, что инсульт у мужа произошел от потрясения случившимся, а то, что он будто сказал, — бред. Его не так поняли. Он, наверное, видел, кто это сделал. И пытался сказать. А думать начали на него самого. Она не знала, что один дотошный, совсем молодой милиционер тоже рвал постромки, как пес-ищейка, и нашел школу Ивана Ивановича, и узнал, что тот был химиком. На его счастье новый химик только что вернулся из отпуска и сидел в кабинете химии, думая где бы найти другую работу. Его тошнило в школе, дети — сволочи, деньги — копейки, директор — трус и хам. Он-то и сказал милиционеру, что Иван Иванович бомбами интересовался. Был у них однажды такой разговор. Милиционер очень хотел славы, подвига, он записал все в блокнот. Он думал, что у Ивана Ивановича могло быть потайное место, о котором никто не знает, а он узнает. Ведь то, что его руки ничем не пахли, ещё ничего не значит, может, он их хорошо вымыл? Милиционер решил сам взять след.
Он пошел за девчонкой, которая, видимо, снимала угол у дочери покойника; та привела его в какой-то подвал, где кучковались наркоманы. Притон как притон, не по бомбистскому делу пацаны. Когда милиционер тихонько покидал подвал, стараясь себя не обнаружить, он напоролся на ржавый костыль, заорал как резаный, был компанией схвачен, не так понят, побит, ребята вкололи ему дозу без ума и тихо смотались…
Милиционер умер в счастье дури, не успевая опылять многочисленные лона, на одном и кончился. Его не искали, он был очень деревенский, из мест, которые прекратили свое существование, когда в деревню перестали привозить хлеб. Какая-то часть стариков ещё немного продержалась на картошке, другая переместилась в города, кто на паперть, кто к магазинам с протянутой рукой. Его мать устроилась очень хорошо — она работала уборщицей в вокзальной уборной и спала в чулане с метлами и ведрами. Она боялась, что сын найдет её, присоединится, и тогда их выпрут из чулана. Она молилась, чтобы ему самому повезло, как повезло ей. На кусок хлеба и молоко у неё всегда есть, и есть — главное — крыша над головой. Зачем ей сын на этом кусочке счастья? Парня приняла милиция. Он полюбил её, как если бы она была мать. Но когда он исчез, его карточку просто порвали, чтоб не смущать статистику жизни милиционеров.
А потом случился ветер и снес доски с потолка подвала, они завалили рьяного парня, которому хотелось ордена, новых сапог и бесконечных сладостных соитий. А дух тления, идущий от него, признали падалью, собачьей там или кошачьей. Но, что славно, не говном.