Дрожа, сгорбившийся и жалко беспомощный, он продолжал говорить, но как будто только для того, чтобы еще больше растравить какую-то старую не заживающую рану. Ковыряясь в ней, он наваливал на себя самые неправдоподобные грехи, упивался своими признаниями, иногда — в паузах — тяжело и дико подхохатывая.
Потом, и как-то вдруг, словно уже не понимая, что делать дальше, он опустил голову на колени Кулибина и притих.
Подождав немного, Кулибин склонился и увидел, что Решков спит, но очень странно: с полузакрытыми глазами и ушедшими в подлобье зрачками.
Зрачки казались мертвыми. Когда же они дернулись и с жуткой медлительностью передвинулись слева направо, Кулибину стало не по себе, и он с материнской нежностью прикоснулся ко лбу Решкова. Тот как будто только и ждал этого, чтобы бессвязно зашептать о Суходолове, о Воскресенском и о какой-то таинственной «точке».
Это — пояснит Автор — Решков в полубреду восстанавливал беседу со своим помощником, тот злобный разговор, которым подталкивался Семен Семенович Суходолов к медленной гибели, начавшейся с того, что можно определить словами —
Дело профессора Воскресенского и преступление Суходолова
Автор рискует высказать предположение, что только после бесед, происходивших с Решковым, Суходолов на всё, окружающее его, взглянул как-то со стороны, почувствовал себя очень одиноким и, главное, человеком, вся жизнь которого оказалась ошибкой.
В таком настроении он и отдал приказ еще раз доставить к нему арестованного, судьба которого уже была решена, и оставалось лишь поставить «точку».
— Так говоришь, ты — профессор богословия? — обратился Суходолов к сидевшему перед ним заключенному.
Тот ничего не ответил. В этом молчании, в общем, ничего странного не было. Наоборот, в чека ценили следователя, умеющего первым вопросом привести допрашиваемого в смущение и растерянность.
Но этот профессор не просто молчал. Он смотрел в глаза Суходолова.
Если бы нечто подобное случилось две-три недели назад, Суходолов нашел бы способ положить конец любопытству врага. Он и сейчас вспомнил все эти способы, но пустить один из них в ход не мог, хотя и улыбнулся той улыбкой, которая приводила в ужас допрашиваемых. На этот раз улыбка не удалась, и Суходолов повторил свой вопрос:
— Значит: профессор богословия? — и добавил: — А как это понимать? Славишь Бога?
И вдруг, словно поскользнувшись на льду, Суходолов раскинул руки и, склонившись над великолепным письменным столом, крикнул:
— Вот что! Пора кончать. Дополнять тебе нечего. Ты уже всё подписал. И тройка тебе уже тоже подписала. Так что вернешься в подвал, а там, завтра или послезавтра, на рассвете, возьмут тебя, выведут куда надо… И шлепнут! И тебя и твое богословие. Понятно?
В чека всё разрешалось и всё допускалось. Говорить о том, что приговор уже подписан «тройкой» — не имел права даже Суходолов. Но он уже не мог остановиться. Он дальше и дальше что-то разъяснял сидящему перед ним профессору богословия, сказал, наконец, и о том, что тот осужден, что участь его решена и что спасения нет.
Чем больше говорил об этом Суходолов, тем настойчивее и настойчивее мучила его самого мысль, что жертвы — никому не нужны и, что главное, ложатся они на его совесть, на плечи Суходолова.
Вот и профессор этот. Он молчит, и спокойно смотрит, и вроде бы соглашается с тем, что выкладывает ему Суходолов, не возражает, и не просит милости.
— А фамилия у вас интересная: Воскресенский! — сказал Суходолов, почему-то переходя на «вы». — Духовно-божественная и вообще пасхальная: Вос-кре-сен-ский…
— Да, — подтвердил профессор.
— Только вы зря думаете, что она оправдается, — теперь уже как будто про себя прошептал Суходолов.
Суходолову хотелось еще что-то добавить, разъяснить, что приговор будет приведен в исполнение и, значит, «точка». Но вместо всего этого он вдруг придвинул к себе дело профессора, перелистал его, дошел до последней страницы и задумался.
Так, задумавшись, он и взглянул на сидящего у стола старика, и почему-то представил его себе уже трупом среди трупов, ночью бросаемых в кузов грузовика.
Картина, в общем, вырисовывалась совсем обычная и до того примелькавшаяся, что Суходолову захотелось зевнуть. Он и в самом деле поднес было руку ко рту, но вдруг остановился, потрясенный мыслью, что только сейчас и впервой по-настоящему разглядел труп среди трупов на полу залитого кровью подвала.
Опустив руку, Суходолов посмотрел на старика, в глазах которого не было и признака страха.
«А ведь он скоро упадет, — подумал Суходолов, — и кровь его, а может быть и мозги, присохнут к стенкам узкой камеры, оборудованной для расстрелов».
Никогда раньше такие мысли не тревожили Суходолова. И теперь, словно спасаясь от них, он придвинул к себе «дело», и еще раз, и очень внимательно, перечитал последнюю страницу, внизу которой был приговор.
Эту последнюю страницу «дела», в общем-то, пустякового, и приговор, составленный Суходоловым, вчера уже подписали два члена тройки, даже не читая «дела». Третья подпись будет его — Суходолова.
Подумав об этом, он подошел к старику со стороны спины и взглянул на затылок, прикрытый седыми волосами.
Потом Суходолов вернулся на свое место, вызвал конвоира и велел увести старика в камеру.
Когда за конвоиром захлопнулась дверь, Суходолов не решил даже, а просто согласился с мелькнувшей мыслью о том, что труп старика не бросят в обитый оцинкованной жестью кузов грузового автомобиля.
Через некоторое время вновь появился конвоир и доложил, что арестованный доставлен в камеру.
— Иди в караулку… Надо будет — позову.
Конвоир ушел. Суходолов прищуренными глазами минуту или две смотрел в темное окно, потом взял «дело» профессора богословия Воскресенского и на приговоре, в остававшемся пустом пространстве между последними строчками и подписями тройки, добавил фразу о том, что обвиняемый не является социально-опасным элементом, почему высшая мера наказания заменяется заключением в концентрационном лагере «до окончания гражданской войны».
Поставив свою, третью, подпись, Суходолов даже не задумался над тем, что совершил преступление.
Произошло всё как-то механически, случайно, хотя Автор склонен считать, что в действительность ворвалось сложное, грандиозное событие, вполне отвечающее минуте, когда Суходолову захотелось освободиться от идеи, заменив ее самой простой человечностью. А почему не допустить, что в Суходолове вспыхнуло желание хоть раз да сотворить добро наперекор идее или, что тоже может быть, сохранить единственный экземпляр из числа тех, кому предназначено поголовное истребление?
Какая из этих догадок ближе к истине, решить невозможно. Остается факт: профессор Воскресенский не был расстрелян в 1920 году, и где-то — в будущем — встретили с уже бывшим Суходоловым.
Автор не желает быть ни прокурором, ни адвокатом. Чернить или обелять Суходолова он не собирается. Он покажет бывшего Суходолова, превратившегося в Уходолова таким, каким он входил в свою собственную, новую жизнь. Плоха или хороша она, эта жизнь, пусть судит читатель, хотя о самом крушении Суходолова Автор задумывался не раз. Иногда эта задумчивость принимала такую форму безысходной растерянности, что на помощь должен был приходить —
Собеседник, рассуждающий о крушении
— Очередное мучение? — несколько грубовато спросил Собеседник, кивнув в сторону пишущей машинки с таким видом, словно знал не только то, что уже легло на страницы «Моли», но и что ляжет. — Да что я спрашиваю? Вы запутались, забыв, что ваше «действо» не закончилось где-то там, оно продолжается. Жаль, что забыли! Конечно, раскапывать мусор прошлого, добывать из этого мусора и Решкова и Суходолова, следить за их судьбой интересно. Взлёты и падения. Утверждение и крушение. Мрачная экзотика, начавшаяся с «десяти дней, которые потрясли мир». Да, чтоб не забыть: в одну из наших следующих встреч я документально подтвержу, что были «десять минут, которые могли бы перечеркнуть десять дней». Но об этом — когда-то потом. Сейчас — о ваших терзаниях. Откуда они? Почему? Да потому, что вы сидите взаперти, с вдохновением возитесь над заметками, записками, над своими и чужими воспоминаниями. Вам кажется: картины! А это всего лишь наброски, эскизы, для которых нужна краска жизни сегодняшней, отодвинутой от той жизни на громадную дистанцию.