«Слушайте, — сказал Улло, — уж это я точно должен знать — единственный мировой рекорд у эстонцев в легкой атлетике, сохранившийся до сих пор. А вы хотите пункты по таблице 1912 или 1934 года?»
«Скажем, пункты 1912 года. И если позволите, я их запишу…»
Отец принес бумагу и карандаш и стал записывать то, что сообщал Улло.
Я не стану тут оглашать все слагаемые мирового рекорда Колмпере. Так, как Улло выложил их в то утро отцу. К тому же мне пришлось бы для того, чтобы выстроить в ряд все эти цифры, порыться в старых журналах.
Помню лишь, что отец спросил: «Вы ведь, кажется, еще и шахматами интересуетесь. По словам Яака. Какое место вы предсказываете эстонцам в Варшаве?» (Через несколько недель должна была начаться шахматная олимпиада.)
Улло сказал, не раздумывая: «Десятое или одиннадцатое. В общекомандном зачете. Керес может прийти за первым столом пятым».
«Думаете? — усомнился отец. — Но он ведь еще такой молодой…»
Мы встали из–за стола. Улло и Рута вежливо извинились за вторжение и поблагодарили за кофе и завтрак. Мама прохладно заметила, что они могли бы у нас и отобедать, но они отказались. Улло взял вещички и обратился ко мне:
«Если у тебя нет более важных дел, пойдем с нами. Побродим, и ты нам покажешь местные достопримечательности. Если они есть».
Я погулял с ними часок–другой по сосняку, в районе старых вилл, наверху вдоль обрыва и внизу у моря. Поаукались в сумрачных пещерах, которые внизу у кромки моря еще не обвалились. Затем они сказали, что пойдут еще раз искупаются, и надолго пропали. Я лежал в ожидании их на траве между плитняковыми глыбами, подложив под голову их вещи. Мне показалось, что они отсутствовали вечность. Когда же вернулись, их лица и волосы были мокрые и купальник Руты на сей раз тоже мокрый. И мне почудилось, — что–то в них изменилось. Их движения стали уравновешеннее и в то же время раскованнее, чем раньше, — так что до меня вдруг дошло, хотя это и было всего лишь предположение: они в промежутке, где–то в кустах, занимались — этим. Тем, для чего по–моему в то время не было точного и в то же время непошлого слова. Когда я их провожал на Вяэнаскую дорогу, чтобы они добрались до станции, они шли медленно, обнявшись. А я шел рядом с ними и думал, затаив дыхание, что они совсем недавно делали это…
На перекрестке мы постояли — и тут я вспомнил: я же не прочитал стихотворение Улло. И он мне не напомнил об этом — неважно, из деликатности или из гордости. Я сказал:
«Погодите — я же не прочитал стихотворение Улло. Правда, я ничего о нем не смогу сказать, потому что не способен сейчас сосредоточиться. Крик этих чертовых птиц, шум листвы и тень и солнце — понимаешь, я лучше дома прочитаю. И напишу тебе…»
Улло кивнул. Рута протянула мне руку. Она по–прежнему была в светло–лиловом купальнике. Правда, уже не босиком, а в каких–то сандалиях. Но покрытые розовым лаком ногти виднелись из–под ремешков.
Из комментариев по поводу этого посещения, помню, мама сказала:
«Улло этот, по крайней мере, чему–то научился. Хотя бы искусству вовремя уходить. А его девица просто скандальна!»
«Ну, может, все же не так скандальна, — возразил отец. — Если учесть, что нудизм у нас официально разрешен».
«Пускай они в своем кругу будут какие угодно голые, — заявила мама, — там мне до них дела нет. Но эта девица практически голая села за мой стол, притом должна была знать, что я, по всей вероятности, других понятий человек. Просто плевать хотела на это. Именно это и было скандальным!»
Я сказал: «Мама, Моруа пишет, что Шелли и его жена, и еще, кажется, Байрон, часто ходили в своем кругу голыми…»
Мама ответила: «Я не Шелли и не Байрон. И ты говоришь: в своем кругу. А эта барышня была здесь совсем в чужом месте…»
Я сказал: «Но ведь Шелли и Байрон проделали такое сто двадцать лет назад! За это время и в обычном кругу могли бы…»
Мама оборвала меня: «Дорогой мальчик… — кстати, когда она ко мне так обращалась, значит, я ей ужасно действовал на нервы. — Дорогой, если Шелли и Байрон были великими поэтами, то отнюдь не благодаря тому, что они там на берегу моря разгуливали время от времени с голыми задницами, а вопреки этому».
Когда отец в конце следующей недели приехал к нам в Раннамыйзу, он сказал:
«Между прочим, этот Улло, чья девушка, по мнению нашей мамы, была скандальной — ну, это все же весьма относительно, — этот Улло может вполне быть картотекой спортивного лексикона. Он набросал тут мне разные цифры. Я записал сорок три. И теперь дал их проверить. У меня есть знакомый в бюро «Калева», спортивного общества. Все сорок три цифры абсолютно правильны».
Мама спросила: «Не означает ли это, что ты хочешь, чтобы я простила девчонку за то, что ее парень такой сообразительный?»
Отец усмехнулся в свою маленькую рыжеватую щетку усов: «А ты все–таки подумай. Может, и сможешь…»
Мама ответила почти примирительно, но тем не менее иронично: «Ладно. Если ты хочешь — я подумаю».
Однако пора поговорить о стихотворчестве Улло. Ибо в течение долгого времени это было, считай, одним из главных каналов его самореализации.
Общего представления о его пристрастиях в мире стихов у меня нет никакого. Даже если я и назову некоторые имена и произведения, о которых он говорил в наших беседах, то очередности их упоминаний не помню напрочь. Но в целом, как мне кажется, они вмещаются в период 1935–1940 годов.
Помню, из немцев он называл в то время Рильке. «Stundenbuch»32 и другие, и некоторые из его стихотворений мне запомнились навсегда.
И кстати, наравне с тем, что Улло ценил Рильке, он признавался, что испытывает наслаждение от чтения Моргенштерна 33. Из троицы французов, Бодлера, Рембо и Верлена, кажется, второй был ему особенно интересен, возможно своей феноменальной молодостью. Помню, Улло сказал однажды: «Страшно представить, что если бы мне пришлось жить по его расписанию, то мое стихотворство было бы уже закончено. Оставалось только стать торговцем слоновой костью, или бродягой, или все равно кем, плести, например, корзины…»
Из английских поэтов нужно особенно отметить По. В первом томе По были и стихи, включая, разумеется, «The Raven»34 и эссе «The Philosophy of Composition»35. Я прочел и то и другое, и книгу дал потом почитать Улло.
Что касается «Raven», мы с Улло отметили, что перевод как Аавика, так и Ораса, по сравнению с пластичной элегантностью оригинала, невозможно плох. Перевод Аавика еще беспомощнее, чем Ораса. Вообще–то, Улло был чуточку меня старше и чуточку менее, чем я, максималист. Но в этом вопросе — максималистичнее. Помню, обсуждая оригинал «Ворона» (у меня, на улице Веэльмана), он пришел в ажиотаж, неожиданно вскочил и, маршируя взад–вперед по комнате, жестикулируя, начал объяснять: это–де восемнадцатистрофная (столько там было шестистрочных строф) башня, состоящая из насаженных один на другой павильонов, выточенных из черного дерева. И «The Philosophy of Composition» никакое не эссе о психологии творчества, а чистейший логический детектив.
«Ты читал новеллу По «Убийство на улице Морг»?»
Тогда я ее еще не читал.
Улло объяснил: «Ну там, на пятом этаже дома, происходит убийство. При запертых дверях, но с распахнутым окном. Никаких следов на стене дома или на земле под окном не обнаруживают. Сообразительный французский детектив находит единственное решение и доказывает: убийца выбрался из комнаты с помощью громоотвода, стоявшего во дворе в трех или четырех метрах от окна. Следовательно, совершивший прыжок из окна пятого этажа на громоотвод не мог быть человеком. Это должна была быть человекообразная обезьяна».
Улло считал, что стихотворение и новелла По — варианты одного и того же структурного метода. С разницей: то, что в криминальной новелле должно выясниться только в конце, в стихотворении происходит в самом начале. В новелле невозможную вещь совершает орангутанг, в стихотворении — ворон. Обезьяна общалась с человеком. В той степени, чтобы явить злое любопытство к нему. Ворон выучил роковое слово на человеческом языке, чтобы повторять его, однако так, дабы это не казалось идиотизмом. Слово nevermore36. Вертикальная ось — решающее в каждом случае: в новелле это спуск орангутанга по громоотводу, в стихе — возведение башни с помощью рефрена, повторяемого вороном, до высочайшей вершины отчаяния.
И вообще, объяснял Улло с оживлением, реальность, конечно, тот сор, из которого рождается стихотворение, но в то же время стих — насильник. Par excellence. И та реальность, которая входит в понятие «гравитация». Потому что под ее натиском образовалось привычное направление писать стихотворение сверху вниз! Развязка, катарсис, вершина могут находиться только в гравитационном поле. То же самое, добавил Улло, подчеркивает магическая связь чисел восемнадцать и шесть — восемнадцать строф в шесть строк. Когда я спросил, что это за связь, он рассеянно посмотрел на меня: