«Не надо такого разговору. Пожалуйте — самовар на столе. Сделаем собеседование».
«Как хотите — не подымусь! Чтоб вы подумали — я на чужую жену хорошую покушаюсь? Чай, не такой я. У меня одна правда!»
Она на крыльцо; шальвары закатаны доверху: видать, примеряла новые чулки. Долго, мол, рассуждать на сырой погоде? Убежит самовар! А Касьян на дворе лежит лежмя:
«Я не любитель нахально правду менять. Помру здесь и всё».
«Не знаю, как помочь. Сами ж не хотите. Самовар, крендели...»
Он голову от земли подымает:
«Эх, Рафаиловна! И всё-то вы знаете... Ладно уж, не дамся сырости до завтрашнего. А там полечите впоследки! Какой ни будет улей: только бы кашлю выход, испугу — отмашку».
И ночью давай по деревьям лазить, горлиц в гнёздах ловить. А уж утречко распогожее! Дятлы в бору так и настукивают! Ягода краснеет, грибы растут-наливаются, тугонькие. Над срубом дымок вьётся. Касьян выглянул, слушает... Ну — едет! То бывало шагом всё — сейчас рысью бежит лошадь.
Он у костра; в жаровне пирожки жарит с голубятинкой. Купаются в жиру, ядрён желток! Альфия с седла ему ручкой махнула. Подходит — костюм тот же дорожный, но ещё шарфик повязан тёмно-зелёный. Как у ели хвоя.
Поглядела на хлопотуна, запах вдохнула от пирожков и в сруб. Касьян себе: «Ого! А то и не заметит идёт. Угодил человеку! Мало что хорошая жаровня трофейная, а до нежной начинки не додумывался раньше...»
Вернулась из сруба, он ей пирожки горяченькие даёт, дует. Скажи — так и тают на зубах! Как и не положено в рот ничего. С голубями-то, кроме пирожков, только суп лучше ещё выходит.
Она: «Чай завари патентовый». Патентовый — это до цвета вишнёвки со свекольным перегоном, пополам-напополам. Его пьют с хлебной водкой. Запивают кипятком крутым, с колотым сахаром.
Касьян ей: «Не тяжело будет начало-то с патентового?» И так-де стакашки ждут — тройной выгонки да двойной...
«Чай будет тебе для отдыха — после первой трудности. После излеченья».
«А? Неужель, Рафаиловна? Ужли состоится на сей раз? Не знаю, как и благодарить тогда...»
Она улыбается. Красного перцу, говорит, ещё в в пирожки.
А он обнадёжен!.. В срубе всё, как надо: от бражек дух, огонь горит; из змеевика капельки кап-кап-кап. Курится отменно водочка-мамочка! Бочка кленовым гвоздём заклёпана на нужном уровне.
Ага — проделали они обычное с ремешком, с порошком. Но лишь в бочке запузырилось, он и не взмыкни ещё от нагрева — Альфия на волю тело-то! Пожалела его теперь... Не успела шарфик с шейки лебяжьей скинуть, новёхоньки чулки стянуть: тёмненькие, с отливом золотым, как та шкурка. Лишь ногу-красотулю повернула эдак — снять чулочки, — а из бочки и бахнуло.
Касьян гвоздь кленовый вон, и как стал с вольными руками — ну подламывать, ну ерошить, ершистый мыс, роток-губан, кочаны вприпрыжку! Она упирается ладошками в пол гладенек, калачи-подарочки круче вздымает, круче — попрыгивают завлекательно, тугонькие! Он ладит бульдюжину под прелесть напруженну: выперся барин, горяч, не сварен, конец со стакан — хочет в ротик-губан, попробуй, губень, что я за пельмень!
Альфия ручкой к шкурке — со смехом. А он: «Во — старуха сейчас будет!» Его и перекоси. Испуг и съёжься. И где оно хорошее?..
Ей не видно, что позади приключилось. Хохоток — чистый колокольчик звенит. Спинка прогнулась — вкусным волненьем трепещет, пронялась! калачики ждут, скоро ль их намнут... Уж и понуканье фронтовик слышит. Ну, вышли, мол, рыбьи каменючки? Оборотила голову, а он топчется. Стыдно: срам прикрывает руками. Бывал испуг да какой — а ныне с испугу не стоится.
Она смотрит: удивлением вовсе вогнала в муку его. Он квёлым голосом: «Вишь, как женщину-то подменять? Непривычный я к этим шуткам. Довела! Вот напугать и нечем — что скажу?»
Она встала в рост, грудки выставила:
«Не говори — всё вижу».
Усмехается, а в усмешке — ласка... Открывает Альфия ему: довела-де, до чего хотела — чтоб у тебя не было большого мнения об себе. Но ещё узнала досконально: понимаешь ты вид женщины. Иному подсунь подмену в нетерпёжный миг — он и проедет. А ты на своей правде стоишь. И голая та — а устоял! Не всё голое — правда, не всяк интерес гол. За моё держишься крепко! Не в одном меду твой интерес, но и про улей забота. И то толкуют: не бывает сладко без красоты порядка!
Так-то успокаивает его. Касьян ободрён. «Ты учти, Рафаиловна, в какой я устоял беде-чахотке! Будто был по-чёрному луплен-перелуплен! Но не дался на измену». Ради всего твоего видного, мол, умру — чтоб мне с этого места не сойти! Или от тебя леченье принять, или кто-никто сули мёд-хмель, грибы, ягодки, толстые булки, а я не любитель.
Слово за слово, она: «Главное, не горься. Вот я сейчас... Ну, остры мои ноготки?» А он глаза закатил, жмурится. Прямо кота чешут! «Гляди, — шепчет, — жизнь подтверждает...» Пальчики волосню теребят-ерошат, а кто это около — нацелился соколом? маковка рдяна потолще стакана!.. Недалеко и добыча: кучерявенька-мала — перед палицей смела!
Ага — ну, за его верность, за её лечебность!.. Она на коленки, на ладошки встала: лошадка лошадкой. Ладятся доехать, растолкай-содвинься. Он её лицо от огня-то посторонил: не личико, чай, греть. Другим, боле чувствительным, на теплюшу обходительным, к огню вывернул — румянец будет, нет? А сам сзади неё шкурку хвать и в огонь. Пламя — ф-ф-фых! Она: «Ой, попалишь мне деликатные завитки!..» Он: «Ничего, пригаснет сейчас». За упругие кочаны подхватил её, отодвигает.
«Ну да, жжёным волосом пахнет!» — извернулась на свою шёрстку взглянуть, ершисто-шерстисто, после и в огонь глянь. А шкурка догорает. Последние шерстинки — треск-треск...
Она так и села, Альфия. Даром — пол мокрый, опилки. «Ой, погибли мы! Что-о будет!» Он: «Мне лишь бы старухи больше не было». Альфия ему: «Удумал? То она в шкурку исчезала, а отныне — воля ей! Ты отпустил её навечно гулять. Теперь она с вашими нежитями свяжется: вот будут происки!»
«Да кто она?» — «Кто, кто... С родины моей, с бразильских краёв. Императрица старопрежняя. Тыщу лет назад была над Бразилией и соседними странами...»
Такотки! Они тогда ещё не являлись странами, входили в одно её владение. И царила, и колдовала, пока одно хитрое племя через особый муравьиный укус не замкнуло её в шкурке. У кого шкурка, тому и служила, старуха-то. От всякого сильного колдовства могла сберечь.
Как Альфию хозяйка снаряжала к Сашке ехать, шкурку и дала. Мало ли чего пригодится.
И пригодилась — скажи! Мужика засмущать до позорной вины... Шутки и дошутили. Обогатились мы — своего мало.
Касьян: пускай-де пока с нашими лешими сговаривается, а мы наконец своё сладим. Подымает Альфию на руки, а над срубом птицы на все голоса. До чего громко! Словно стадо тетеревов крыльями захлопало, помёт птичий так в отдушину и посеялся.
Касьян её до лавки доносит, а она шею его руками обвила: «Не гляди никуда!» И притягивает его, дрожит вся. Ровно от кого страшного спешит запереться засовом — цап ручкой... в паз, где смак, суёт кутак. Касьяну в приналечь, а он обернулся. И чего не хватало?
На бочке птица сидит, навроде курёнка почти взрослого. Сама рудо-жёлтая, а шейка малиновая; перьевые штанишки. В хвосте и по крыльям — пёрышки лазоревые. Головка увесистая, больше, чем у курицы. Лохматенькая; тёмные кольца вокруг глаз. В отдушину залетела.
Он и покинь Альфию на лавке. Руки растопырил и к птице. Та — порх в отдушину! Чай, не дожидалась. Стоит он, глазами хлопает. Неуж думал поймать? Головой качает, хмыкает да вдруг Альфию как впервой увидел: «Чего разлеглась голая, в одних чулках? Ты шарфик с шеи сорви да на другое накинь, ершистый стыд!»
Лается на неё, совестит, а она уж знает — чего... Сколько вина накурено — выпил ковшом. Одеться в срубе не дал, наружу покидал всё. «Через миг, — орёт, — не будешь одета, выйду — отстегаю по заднице! Наела какую и кажет! Во люди пошли...»
Альфия поехала поругана, а навстречу: «Ха-ха-ха!» Лошадь — шарах! Чёрная старуха бежит безобразная, рожи корчит, из брюха — ветры. «На резвы карячики нагуляла мячики, от маковки без ума — поезжай на них сама! Не в твою берложку — маковке дорожка!» Мимо вприскочку. Подмигнула и в сруб, с костяным треском-то.
Быстро у неё сговор произошёл с нашими местными силами. Птица Уксюр как навстречу-то пошла: тут же и покажись Касьяну, чтоб ему с царицей спать. Ишь, подыграла, растолкай-содвинься! Первую добычу из наших зацапала старуха. Ещё шкурка была цела, а она как знала, императрица голая: «Привечу — не отвыкнешь! Дай дождичка...»
За считанные года сбыл человек себя на чёрное, на старушечье-то хмельное. Из бора уж не уходил. Встретят его в глухомани где: не человек — карша с отмели! Словно тиной обросший, мочой пованивает. Ему: иди, мол, в деревню, Касьянушка! Обогреем-покормим, земляки никак. А у него глаза — несвежее яйцо, борода в блохах, трясётся весь. Колени подламываются.
Обопрётся на сук скособоченно, плачет-рыдает: «С молодым старуха моя, стерва! Погуливает от меня...» — «Ну и ты найди молодую!» Пожуёт губами, пожуёт: «Я только на красивое любитель. Молодых не видать красивых таких». — «Это старуха твоя красива?» Кивает.