Работяга перешел через дорогу, заглянул в канаву и изумился:
— Канава-то полна воды — он ведь так утонуть может…
— Ну, сюда как-то переполз и обратно переползет… Должно, брод знает, — пояснил староста.
Когда человек вполз на дорогу, как раз подъехал колесный трактор. Остановившись, чтобы пропустить ползущего, тракторист не проявлял к нему ровным счетом никакого интереса и весело переговаривался о чем-то с напарником. Потом, не прекращая своей увлекательной беседы, они поехали дальше.
— Переполз! — закричал работяга, карауливший возле канавы.
— Я ж говорил тебе, — вздохнул староста.
Мы посидели на прогретом церковном крылечке, обсуждая все совершившееся, вдруг вспомнили, что сегодня еще ничего не ели, и направились к председателю колхоза, приглашавшего празднично пообедать. Шли прямиком, через луг, весело пестревший желтенькими цветочками мать-и-мачехи. Наткнулись на несчастного ползуна: он лежал, упершись головою в трухлявый венец заброшенного амбара, и перебирал руками, пытаясь продвигаться вперед.
— Сбился с курса, — определил староста.
Мы взяли человека под мышки, отволокли за угол и опустили на траву, сориентировав по указанию старосты:
— Во-он его дом, пущай туда и ползет.
Он и пополз себе.
Отправляя меня к месту службы, архиерей предупреждал, что в районе том есть угол, заселенный старообрядцами. При этом он ссылался на миссионерский отчет столетней давности — более свежих известий в наличии не было.
Я принял наставление с подобающей случаю ответственностью и терпеливо ожидал противоборства. И его час пришел. Однако сущность этого противоборства оказалась столь неожиданной и невероятной, что поначалу я воспринимал его, как нечто не вполне реальное: как бред, анекдот или сон. Ну, действительно, мыслимое ли дело: людей, причисляющих себя к ревнителям старого обряда, приходилось чуть ни силком к обряду этому и подталкивать… А беда была в том, что "эти люди, остававшиеся, — как утверждал миссионер, — в семнадцатом веке", успели уже из достопамятного века выпасть и обрушились в доисторическое безвременье. О чем, к прискорбию, даже и не подозревали. Но по порядку.
Всякое доброе дело, известно, должно начинаться с молитвы. На подступах к заповедному уголочку был разоренный храм: крыша дырявая, стекол нет, пол прогнивший… Начали в нем служить. И дождем нас через высоченные оконные проемы заливало, и снегом заваливало. В мороз рядом с храмом разводили костер — погреться, а то можно было окоченеть до серьезных последствий. Я в этом костре и ботинки сжег, и сапоги — от замерзания всякую чувствительность утратил. Пока, к примеру, служишь водосвятный молебен, вода в бачке заледеневает, и, прежде чем погружать в нее крест, приходится разбивать им ледяную поверхность. За святой водой народ приходил с банками: бутылки для этой цели здесь не годились — льдинки в горлышки не пролазят.
Черед восстановления прост: крыша, окна, пол, отопление. Стали собирать капитал на кровельные работы. Скопили, наняли в колхозе бригаду, которая подлатала дырявую крышу. Потом застеклили окна. А на все остальное у поиздержавшихся прихожан средств недоставало. Пришлось знакомиться с местными руководителями, а попутно и с прочим народом, в церкви не появляющимся. И вот тут-то "прочий народ" стал проявлять противоборство, неожиданный смысл которого подействовал на меня ошеломляюще…
Однажды попадаю я без приглашения на похороны — в том углу меня никто никогда не приглашал ни отпевать, ни крестить: говорили, что сами справляются. А тут мы с председателем колхоза ездили как-то на пилораму по поводу досок для церковного пола и в какой-то деревне угодили на похороны. Стою я тихохонько в коридорчике и слушаю самостийное отпевание. Прочитали по рукописной тетрадке семнадцатую кафизму — псалмы, которые и подобает читать при заупокойных богослужениях, а потом началось нечто невообразимое: по той же тетрадке стали читаться заклинания, обращенные к солнцу, ветру, дождю, огню и деревьям… Когда гроб выносили на улицу, одна из бабулек с грохотом опрокинула стол, на котором до сей поры располагалась сосновая домовина, перевернула табуретки и трижды изо всех сил хлопнула дверью.
Я поинтересовался, что все это должно означать?
— Это по-нашему, по-старинному.
Потом на кладбище другая уже бабулька вдове за шиворот ледяной земли сыпанула. И опять мне сказали, что это "по-нашему, по-старинному". После похорон «старинные» обступили меня и стали расспрашивать, все ли хорошо они делают.
— Гражданочки дорогие, — говорю, — где ж вы этих безумных песнопений-то понабрались?
— Что-то, — отвечают, — сами из газет и журналов переписываем, а что-то нам дает наш старшой.
— За стол, дверь, табуретки и прочие такие дела, — говорю, — старообрядцы поставили бы вас на поклоны до конца ваших сумеречных дней. А «молитвы» эти — суть колдовские заклинания, которые во множестве печатаются теперь всякими ведьмами и колдунами, и какое ужасное наказание полагается за это по вашим уставам — даже и вообразить не могу.
— А по вашим?
— Вы отлучили себя от Христа. Вернуться можно лишь через покаяние.
На том и расстались.
Меня по-прежнему не приглашали в тот угол ни крестить, ни отпевать, но в храм стало приходить все больше и больше народу. «Старинные» чувствовали, что в своем самосвятстве они забрели невесть куда, и старательно выкарабкивались с помощью исповеди и соборной, вместе с нами, молитвы на богослужениях.
Однажды явился и сам «старшой» — гладко выбритый, не по-крестьянски холеный мужик лет шестидесяти. Во время службы с лица его не сходила кривая ухмылка, а потом он подошел ко мне и громко вопросил: видел ли я, что он крестится двумя перстами? Я помолчал, раздумывая, что еще может последовать за этим бессмысленным вопросом, а он победным взором обвел прихожан, собравшихся вокруг нас.
— Ты, — говорю, — почему без бороды?
Он растерялся:
— Причем тут это?
— А притом, что тебя ни в один старообрядческий храм не пустят. Да и крестишься ты, хоть и двумя перстами, да когда ни попадя. Так что, отец, тебе до старого обряда — как до луны. А уж за те сатанинские заклинания, которые ты понахватал из безбожных газет и которые навяливаешь теперь своим подопечным, собратья твои, коли узнают, могут тебя и анафеме предать — за ними не задержится.
— Не из газет, а из радио, — возразил он: — Там передача такая есть — про старину древлеправославную, женщина одна рассказывает — у бабки своей научилась…
— Да знаю я эту передачу: старина там не древлеправославная, а доправославная, и женщину эту по Москве знаю…
— И что?
— А то, что ведьма она. Цивильная такая, городская, не на помеле, а на «Мерседесе», но — ведьма. И бабка ее была ведьмой, самой что ни на есть натуральной, знаменитой на всю тутошнюю губернию…
— Все равно, — говорит, — истина у нас. И книги правильные — тоже у нас…
И сильно заинтересовали меня эти древние книги. А он: непросвещенному, мол, давать их нельзя. Но тут прихожане, с нетерпением ожидавшие исхода противоборства, дружно набросились на него: показывай, дескать, книги! Направились мы к его дому, остановились на крыльце: мне, как «непросвещенному», входить в дом «просвещенного» было нельзя. И выносит он книжицу: замусоленную такую, карманного, как теперь говорят, формата, в кожаном переплете. Мне, сказать правду, стало ясно: это либо Требник, либо Служебник — одна из двух главных служебных книг любого священника, столетиями уже переиздающихся почти без изменений. Протягиваю руку, а он говорит, что не достоин я касаться святыни, в которой главная древлеправославная тайна. Тут народ совсем осерчал и потребовал передать мне святыню с главною тайной. Перед столь смелым натиском старшой не устоял. Раскрываю: так и есть — Требник. Полистал я странички и почувствовал трепетное тепло к неведомому собрату и сослужителю.
Вот чин крещения: после погружения в купель следует листочек, покоробившийся от воды — тут всегда руки мокрые, а там, где написано: "Печать дара Духа Святаго" и совершалось миропомазание — тонкий запах благовонного мира. В конце водосвятного молебна — тоже покоробленные листочки, и всюду — пахнущие медом кляксы свечного воска…
Раскрываю последнюю страничку и даю старшому:
— Читай.
— Не имею, — говорит, — правов открывать секретную тайну.
— Стало быть, по-церковнославянски ты не понимаешь?
А он заладил: тайна да тайна.
— Что ж, — говорю, — слушай: "Во славу Святыя, единосущныя, животворящия и неразделимыя Троицы, Отца и Сына, и Святаго Духа"…
— Вот она и есть — главная тайна, — самодовольно перебил он.
— Если насчет единосущности Троицы, то это, действительно, величайшая тайна — ты прав. Но слушай дальше: "Повелением благочестивейшаго самодержавнейшаго великаго государя нашего Императора Александра Павловича, всея России; при супруге его благочестивейшей государыне Императрице Елисавете Алексеевне"… Продолжать?