Первобытные утренние люди с трудом движутся по снежной целине. Они еще несут в себе тепло простыней, запах зубной пасты и шкворчащей яичницы. Это утро — заря человечества.
Мой участок — крестный путь человечества. Особенно для стариков и детей. Злая прохожая бабка скачет в темноте по сугробам: «Безобразие! Набрали тут лимиты всякой! Работать не хотят!»
Простите, люди добрые, я немного проспал. Сейчас, докурю только, подышу на замерзшие руки и расчищу вам путь. Вот уже начинаю.
Никто не сравнится в упорстве с увлеченным работой дворником-Тельцом. Светает. Веселеет.
Жирная черная «Волга» шуршит вдоль моего участка. Если видишь номер МОС, брось гранату — едет босс! Я припадаю на одно колено и выставляю лопату черенком вперед. Тра-та-та-та-та-та-та! Получите, гады, от народного мстителя! «Волга» истерически останавливается как от прямого попадания. Задние дверцы распахиваются. Два искусствоведа в черных штатских пальто бегут ко мне деловитой рысцой по расчищенному мною же тротуару. «Ребята, да вы чего! Да я пошутил! Да дворник я!» Все происходит мгновенно.
Я сижу в снегу, прислонившись спиной к стене вверенного мне дома, и плюю красным на белое. Еще мне дали под дых. Разогретому работой, мне не холодно в снегу. Даже приятно. Я вытаскиваю из кармана телогрейки пачку «Астры», закуриваю. Теперь, в кабинетной практически тиши сугроба, сердце мое начинает трепыхаться обидой и злостью. О как я ненавижу советскую власть!
Желтые полуботинки входят в кадр. Голос свыше сочувственно интересуется:
— Еврей?
После всего пережитого я такой крутой, я такой Ван-Дам, что даже головы не подниму. Только улыбнусь разбитыми губами:
— Нет, блядь, техасский рейнджер!
Обладатель желтой обуви шелестит у себя наверху бумагами. Мне на колени опускается листок в клеточку с номером телефона. «Вам необходимо учить иврит, молодой человек. Позвоните, спросите Леву. Желаю успеха». И все. Уходит.
Я так и не взглянул наверх. Но не жалею, я ни о чем не жалею. Зачем смотреть судьбе в глаза. Лучше смотреть ей в ноги.
Есть дни, они проносятся как бег оленей. А есть такие, что длятся дольше века, много жизни умещают в себе.
В тот день в булочную рядом с нашим домом завезли рогалики по пять копеек. Я взял на тридцать копеек шесть штук и был счастлив удачей. О, моя бедная юность!
С набитым рогаликом ртом, теряя в движении тапок, хитроумный Эйнштейн колобродит по кухне. «Гляди! Может, конечно, подстава. Но вряд ли. Как говорил мой великий тезка, Господь Бог изощрен, но не злонамерен. Да и сам посуди: на фига?!» — «Что на фига?» — «На фига ты им нужен, гебешникам?.. Нет, стоит сходить. Точно: пошли! Поучим ядрит. Йоффе, ты с нами? Может быть, кстати, баб каких новых засмотрим. Еврейских, правда, но тоже…»
Юппи снабжается двушкой и командируется в телефон-автомат звонить Леве. Возвращается с победой: нас ждут на урок сегодня же вечером. В преддверии многообещающих встреч мы кипятим воду в большом тазу и моемся с целью. Коммуна готовится к выходу в общество.
Мы долго едем в метро, а потом еще дольше отмораживаем конечности в поисках нужного дома среди многочисленных ему подобных. Отказник-астрофизик Лева, белозубый, со шкиперской бородой, открывает дверь. «Шалом! Проходите, пожалуйста» — «Шалом нам только снится!» — светски разминается Эйнштейн в прихожей.
Ну же, ну!.. Где?.. Мы проходим в комнату. За столом сидят три немолодые Махи со школьными тетрадками. «Такой иврит нам не нужен!» — шепчет Эйнштейн мне в ухо горячечным шепотом.
«Начнем, — предлагает Лева. — Роза Александровна, прошу вас». Пожилая первоклассница с ярко накрашенными губами старательно читает по складам с отксеренной странички: «Вэ-эйн коль ха-даш та-хат ха-ше-меш». И нет ничего нового под солнцем. «Роза Александровна, голубушка, что с вами?» Ученица отирает непрошеную слезу. «Не знаю… простите… но это так красиво…»
День четвертый (озарение)
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.
В те времена мне тоже было красиво. А сейчас страшно. Много лет прошло. И мудрый царь, похоже, не шутил: все меньше нового остается под моим солнцем.
Я вот только думаю, он когда это написал? Наверное, все-таки не раньше, чем отлюбил семьсот жен, триста наложниц и девиц без числа. На пятисотой жене Соломон Давыдович, скорее всего, еще не потерял надежды… А, может… Ну да! Ну конечно! Точно! Ура! Ребята, я проник в смысл Экклезиаста! Смысл такой: пока не перелюбишь семьсот жен, триста наложниц и девиц без числа, как честный человек, ты не имеешь права утверждать, что нет ничего нового под солнцем!
Почти без чувств, но с кайфом я растянулся на матраце, выкурил полсигареты и заснул.
День четвертый (пробуждение)
Меня разбудили не слова, а музыка слов. Точно с такой интонацией праведного ужаса возопила учительница, застукавшая меня с бабушкиным биноклем, направленным в окно девчачьей раздевалки. Очнувшись, я перевел и понял, что и слова — те же самые.
— Так вот чем ты здесь занимаешься!
Надо мной стоял в полный рост капитан Шмуэль Зах. Я приподнялся на локте, дико и пьяно еще озираясь вокруг, и ворчливо спросил:
— А который вообще час, Шмулик-сан?
Сначала он задохнулся от злости. Потом я услышал, как учащенное нервное дыхание со свистом вырывается из породистых ноздрей. Скрипнули зубы, и капитан Зах загарцевал во всем великолепии искренности гражданского пафоса.
Он говорил, и мне становилось все хуже. Каждая фраза закручивала тошнотворным дежавю голову, выдавливала глаза. Музыкальный подшерсток моей жизни обнажился и встал дыбом. Воспитательницы детского сада, учителя, родители, прохожие доброхоты, начальники, командиры, друзья, друзья родителей, женщины — все те, кто желал мне добра и чьих надежд я не оправдал, окружили меня кольцом и отпевали заживо.
— Ну что же, Зильбер, — подвел итоги капитан Зах. — Пойдешь под трибунал. Сразу после Песаха. Я сам буду тебя судить. А пока…
Я не смог дослушать, что будет пока. Непреодолимая сила толкнула к краю башни, и душераздирающий вопль смертельно раненного верблюда разорвал ночную тишину. Когда я обернулся, Шмулика на вышке не было.
«Не, не посадит. Забздит. По такой фигне милуимника сажать?! Да у него людей не останется! Подумаешь, нажрался и заснул! Садирника посадили бы, это точно, согласен. Но мы же старые, больные люди, все ж это понимают. Я, например, вчера седой волос у себя на лобке обнаружил…»
После упорного ковыряния Эйнштейну удалось, наконец, открыть две бутылки пива одну об другую. Крышечки, отскочив, ударили в брезент палатки и попадали на землю. Пена зазывно растеклась по горлышкам.
«Ну, как говорится, с наступающим тебя праздником Песах! А также всех христианских младенцев!»
Мы задвигали кадыками.
«О-о, хорошо! А-а, хорошо! И боль, что скворчонком стучала в виске, стихает, сука, стихает… Не, я тебе говорю: не посадит! Даст неделю условно, и разойдетесь как интеллигентные люди».
«Свежая газета! Свежая газета! А вот кому „Последние известия“! Праздничный выпуск. Специальное литературное приложение! Читайте в номере!.. Э-ээ… короче — сам почитаешь. Ой, я тоже пива очень хочу!»
Юппи бросил мне на живот (а я, как догадывается проницательный читатель, лежал плашмя на раскладушке) газету и, достав из сумки бутылку пива, начал в рассеянии оглядываться вокруг в поисках, чем бы ее открыть.
«Один экземпляр привезли на весь гарнизон, волки! Чуть до драки не дошло. В шесть секунд расхватали по кускам. Хорошо хоть, что ты „Спорт“ не попросил. За „Спорт“ вообще бы убили… ну дайте же открывашку какую-нибудь, люди!»
Я ахнул: «Кто к нам приехал, пацаны!»
«Кто? Кто к нам приехал?»
«Умберто Эко! Здесь вот интервью с ним».
На свою голову я это сообщил, потому что меня тут же припахали переводить.
Не без умиления журналист рассказывал о том, как всемирно известный медиевист-семиотик сделал из него вассала. Сославшись на занятость, Эко согласился дать интервью только при условии, что журналист отвезет его в своей машине в отель на Мертвом море, где проходил симпозиум. По дороге как раз и побеседуют. Они тронулись в путь. Журналист крутил руль по серпантину. Эко курил сигарету за сигаретой. Его мучала совесть. Чем бы он ни занимался, его мучает совесть за то, что он занимается этим, а не другим. Известность давит ужасно. Он, например, не может спуститься утром в киоск и купить «Плейбой», ведь об этом немедленно станет известно прессе…