Я ответил, что тоже верю в них, и ты улыбнулся украдкой; ты улыбался, но твои голубые глаза сохраняли спокойное и печальное выражение. На твоем лице лежала прозрачная и все же различимая тень, как у человека, который еще не успел отдохнуть после долгих трудов. Я спросил, о чем ты задумался.
— Только не смейся, я думал, что через несколько лет, в такой же вот денек, дочка сунет мне под тарелку маленькое рождественское поздравление.
Пообедав в траттории, мы зашли в кафе, чтобы подождать, пока откроются кинотеатры.
— Расскажи мне о своей болезни, — попросил я.
— Врачи сами ничего не понимают. Что-то с кишечником. Они поставили диагноз, но бациллы обнаружить ке могут. Когда найдут бациллу, лечить меня будет легко. Врачи говорят, что это не туберкулез, не малярия, не брюшной тиф, и не разберешь даже, что у меня за болезнь…
На следующий день ты лег в больницу: у тебя оказался «интересный случай», и врачи накинулись на тебя, как мухи на сахар, как свиньи на корыто с помоями, как боксер на своего противника в последнем раунде.
Это и был твой последний раунд.
Прежде чем идти в ванную, ты при мне разделся догола. Высокий, крепкий, ты казался настоящим атлетом, ноги у тебя были стройные, с тугими бедрами, неприкрытая грудь еще рельефнее оттеняла красиво посаженную голову. Лишь руки со слабыми мускулами неприятно поражали своей дряблостью. Вся грудь была покрыта длинными шелковистыми волосами. Я смотрел и удивлялся. Мне пришлось признаться самому себе, что до тех пор я любил не тебя во плоти и крови, а придуманный мною образ мальчика, к которому я испытывал нелепое и туманное чувство покровительственной нежности. В моем сердце ты так и остался мальчиком. Это открытие вначале испугало меня, но тут же я испытал прилив братской гордости и любви.
Врач, когда он имеет дело с интересным, как у тебя, случаем, бывает похож на писателя, который бьется над созданием героя, чья история представляется ему пока лишь в общих чертах. Положив перед собой чистый лист бумаги, писатель старается вдохнуть жизнь в призрак. Он пишет: «Он был блондин, глаза у него были…» Потом он вычеркивает слово «глаза»; на бумаге остается черная линия. «Он был блондин, высокого роста, держался непринужденно». Это еще слишком неопределенно, и писатель перечеркивает всю фразу. И вот уже лист бумаги похож на израненное тело. Писатель исписал всю страницу, и черных полос стало гораздо больше, тело все в ранах, зачеркнутые слова кажутся запекшимися сгустками крови. Для врача таинственная болезнь — тот же персонаж, с которым он хочет справиться средствами своего искусства: сильнодействующими лекарствами, хирургическими операциями, переливаниями крови. Он создает свой рассказ, проводя одну линию за другой, но на этот раз раны наносятся телу живого человека, и раны эти настоящие, а кровь — и в самом деле кровь, красная, горячая. Ты пришел в больницу более сильным, чем я. Днем раньше по крутому подъему аллеи Горициа какой-то старик, напрягая силы, тащил ручную тележку и под конец совсем выбился из сил; один из ящиков, неудачно поставленный, сдвинулся и полетел вниз, Старик остановился, с трудом удерживая тележку, лицо его налилось кровью, мышцы на шее вздулись. Стоило ему чуть поддаться, и тележка опрокинулась бы, переломав бедняге руки. Я хотел помочь ему поставить груз на место: это был большой деревянный ящик, доверху заполненный консервными банками. Я наклонился, но смог лишь слегка приподнять ящик. Ты сказал:
— Дай-ка я попробую, — нагнулся, помогая себе коленями, поднял ящик и, напрягшись, поставил его на место. Старик поблагодарил тебя, потом попросил:
— Помогите мне сдвинуть тележку.
И когда ты подтолкнул тележку плечом, старик, до этого точно пригвожденный к земле тяжестью груза, снова потащился вперед. (Немного— погодя ты сказал: — Ты заметил, он похож на нашего отца.) Теперь ты сам был пригвожден к постели. Первым делом на чистой странице твоих страданий врачи написали: «Сульфамидные препараты в сильных дозах».
Когда я пришел в больницу, мне показалось, что тебя всего исхлестали плетью-семихвосткой. В кровати тебе было не более удобно, чем солдатам в походных палатках. Кровать была слишком коротка, и тебе приходилось поджимать ноги. Старый волосяной матрац был такой жесткий, что казалось, его набили камнями. Немцы растащили все белье, и теперь больным выдавали одно легонькое одеяло. Твое было все в дырах.
Ты сказал:
— С сульфамидными препаратами я подружился давно. На какое-то время они помогают. Они вроде кокаина, каждый раз нужно увеличивать дозу. А делать этого нельзя, иначе произойдет отравление.
— Почему ты не сказал, что уже принимал их?
— Я говорил, но врачи народ недоверчивый. Совсем как Святой Фома. А проверяют все на нас, бедняках. Пусть, лишь бы они разобрались в моей болезни.
Ты был бледен, твои силы уже иссякали, но ты терпеливо ждал и надеялся; глаза у тебя блестели, как море в солнечный день. Ты сказал мне:
— Я попал в надежные руки. Главный врач — прямо кудесник. Это он вылечил Тестоне [8] от язвы и от брюшного тифа. Представляешь себе, Тестоне на белом коне подъезжает к Александрийским воротам и вдруг у него начинается понос!
Шло время. Вначале сульфамидные препараты, казалось, помогли тебе. Ты поднялся с постели, часто выходил в больничный парк встречать меня и снова начал курить. В январе 1945 года дни стояли погожие. Мы прогуливались по аллеям парка, беседуя о войне, о коммунизме, о Тестоне, которого, верно, частенько мучил застарелый недуг, и о партизанах, которые наверняка его вылечат. Мы вспоминали павших друзей, участников Сопротивления, и тех, кто еще мучается в оккупации и тоже борется — и, уж конечно, держится молодцом. Ты сказал:
— Знаю, я эгоист, но я не могу долго думать об этом. Главное для меня — выздороветь. Я хочу снова зажить со своей семьей.
Мысль о семье была для тебя и утешением и мукой: дочка, что будет с дочкой? И как там жена?
— Я написал ей, почему же она не отвечает? Ночами я глаз не могу сомкнуть от этих мыслей. Чтобы как-то отвлечься, коротаю время с тяжелобольными…
Однажды, пытаясь хоть немного успокоиться, ты решил подробно рассказать мне историю своей женитьбы. Мы сидели на ступеньках университетской клиники, солнце пригревало, наполняя нас веселым теплом. Я помню даже — было это 21 января, через год после высадки союзников в Анцио. Ты сказал:
— Если ты не возражаешь. Потом спросил:
— Почему ты смеешься? (Я подумал, что это «если ты не возражаешь» — единственное, что осталось в тебе от прежнего Ферруччо.)
Ты продолжал:
— …Энцина ушла от меня, потому что я не хотел брать ее под руку, когда мы гуляли по центральным улицам. Ты знал об этом? Она едва доставала мне до локтя, и я вообразил, что прохожие станут смеяться нам вслед, точно мы два урода из балагана. Я с удовольствием гулял с ней под руку по аллеям, по окраинным улицам и кварталам, но только не по центральным улицам, где так много народу и никогда не знаешь, на кого можно наткнуться. Невольно я отнимал руку и разговаривал с ней, глядя прямо перед собой, словно мы едва знакомы. Но Энцина, чтобы испытать меня, хотела гулять только по центральным улицам, и с каждым разом дела шли все хуже. В конце концов я стал даже держаться на несколько шагов впереди. Энцина не обладала чувством юмора. Она сказала, что раз я стыжусь показываться с ней, значит, я ее не люблю. А между тем я ее любил, да еще как! Она была чистая девушка, с простой, но открытой душой. И потом ведь совсем еще девочка, ей было всего шестнадцать лет. Она заупрямилась, и убедить ее не было никакой возможности. Мы стали ссориться. Однажды она сказала мне:
— Может быть, мы и любим друг друга, но ясно, что мы не ладим. Поэтому давай останемся добрыми друзьями и не будем больше об этом говорить.
Что мне стоило взять ее под руку, гуляя по центру? Когда она мне сказала «останемся друзьями», я почувствовал, что готов стоять рядом с нею на помосте посреди пьяцца Дуомо. И все-таки я ответил ей:
— Ну что ж, как знаешь.
Дома я проплакал всю ночь; папа решил, что мне приснился страшный сон, и громко окликнул меня. Я не мог долго выносить разлуку с Энциной, и едва выпадала свободная минута, летел к ней. Энцина держалась насмешливо и советовалась со мной насчет наших общих приятелей, которые за ней ухаживали. Я понимал, что могу еще вернуть ее, но с каждым днем она уходила от меня все дальше. Когда я заметил, что любовь Энцины ко мне и в самом деле переходит в дружбу, я, вместо того чтобы обратить все в шутку, решил возбудить в ней ревность. Знаешь ту площадь перед зданием, где я служил рассыльным? Окно моей каморки выходило на площадь. Там еще деревья были, помнишь? А посреди площади фонтан. Часто я видел внизу молодую девушку, она сидела около фонтана. Я высовывался из окна, и она улыбалась мне. Приходила она всегда после полудня. Однажды вечером я заговорил с ней, она пошла вместе со мной на почту сдавать письма. Она по-прежнему приходила на площадь; прогуливалась по бульвару, садилась у фонтана и смотрела на мое окно. Мы обручились, и я тут же побежал сообщить эту весть Энцмне. До сих пор не могу этого понять! Энцина мгновенно переменилась ко мне. Вместо того чтобы возбудить в ней ревность, я навсегда потерял ее.