Вдруг они взялись за руки и пошли к самой воде. Они подошли так близко, что замочили свои лохмотья, и те, отяжелев, облепили им ноги. Но они не посмотрели даже. Они, наоборот, взяли и вошли еще глубже. Они медленно входили все глубже в воду, боязливо нащупывая дно, муж крепко держал руку жены, лица их были ждущими и немного глуповатыми от напряжения. Они осторожно вошли по грудь, и жена поскользнулась, и муж испуганно схватил ее за плечо, помог выпрямиться, не упасть лицом, не нахлебаться, потом они вошли по плечи, и я смотрел на них, больше никто, никто не знал их языка, кроме них самих! Хотя они молчали уже давно, но звуки их голосов все равно носились, звуки языка небывалого, малого, ненужного, и вот их, ослабелых, захлестнуло водой совсем. Но снова они показались, вытаращив глаза, судорожно вдыхая, и потом скрылись под водой их затылки. Я видел, что под водой они сделали пару шагов, а потом медленно повалились вперед, и донное течение поволокло их в глубину, и я следил за ними, пока мог, пока руки их не разнялись, и течением их отнесло друг от друга, но я знал, что все равно вперед и вглубь. Обоих. И океан вновь стал серым и безбрежным, и снег медленно падал в него. Тогда я метнулся на берег и наклонился над младенцем, хотел узнать, проснулся он уже? И правда, девочка проснулась как раз в тот миг, когда я наклонился над нею. В теплых своих тряпках лежала, туго спеленатая, и спокойно, изучающе смотрела вверх. Оттуда снег иногда падал ей на личико, стекал каплями. Она еще не захныкала, потому что была еще непроснувшаяся, заспанная, и ей было тепло, и снег щекотал ей толстенькое личико.
Я захотел повидаться с нею, как только что с ее маленькими родителями.
Я захотел, чтоб ее глазки вошли, зоркие, в мои и рассмеялись бы. Я наклонялся над нею все ниже и ниже, пока не ощутил слабое тепло туго запеленатого тельца. И мне сделалось жутко и невозможно тоскливо: ребенок смотрел сквозь меня, безмятежно вверх, в небо с простыми снежинками. Он важно, медленно разглядывал эту бездну, опрокинутую над ним. Узкоглазый чуркистанчик, никто никогда не научит его говорить на родном языке. Вырастет немым.
Я стал ловить девочкин взгляд, хотя никто в мире еще не поймал взгляда младенца, но я очень старался, я понимал, что эта безграничная ласка младенческого взгляда — к миру вообще, жемчужно-серому безбрежному миру; он не различает еще отдельностей, только смутные тени света, волны тепла, к тому же я не знал, где я сам, кровь моя гудела, было уже больно от этого… но если девочка уловит зрачки мои, то мы увидимся наконец!
Бровки ее слегка дрогнули, съехались к переносице, она нахмурилась, надула щеки, завозилась, закряхтела… кровь моя пеленой встала перед глазами моими, но я не смел даже сморгнуть… девочка напряглась и совсем разозлилась на тугие тряпки, как богатырша, уперлась в них локтями, выгнулась, занюнила теплым баском. Окончательно проснувшись, она заморгала — еще чуть-чуть и мы встретимся!
Но меня ударили прямо в лицо, и я весь разлетелся вдребезги, и я закричал, умирая, в ярости и бессилии, осколками разлетелся я, и крик мой, и кровь моя — все вдребезги! Но океан навалился и раздавил меня, трудолюбиво смолол, растворил, известняковой крупинкой в пластах поддонья осел я, не стало меня.
Я увидел, что мой попугай подлетел ко мне и до крови ущипнул мою губу. Я махнул, чтоб схватить его, но он вспорхнул на люстру, заплясал, стрекоча и кланяясь, перебирая зябкими ножонками, посвистывал, поглядывал, покусывал под мышками, а я смотрел и сосал свою кровенящую губу.
— Чика, — позвал я.
Он чирикнул в ответ. Я услышал шум воды и мгновенно вспомнил про Диму. Я захотел пойти к нему, но он уже сам шел сюда.
Дима вошел в моем халате и босиком. Ноги его распухли, побагровели по самые щиколотки, но он даже не хромал. Он нес в ладони черный, раскисший пряник. Он подошел и положил это на стол. Смыленный пряник лежал, вздрагивал, немного пузырился.
— Нужно, чтоб высох, — сказал Дима.
Глазурные буквы МОСКВА были холодны и недвижны. Только чуть-чуть оплавились.
Я заметил, что Дима так и не вымылся. На груди его, там, где разъехался халат, виднелись липкие потеки пряничной глазури.
— Сейчас поедем, — сказал Дима.
— Нас не пустит баба-сторожиха. Сам знаешь, у них в подъездах бабы, ковры… — заволновался я. — Зеркала, пальмы…
— Прям там, — сказал Дима.
И я мгновенно успокоился. Я понимал, что главное — это проникнуть к ней, а там Дима мигнет мне и я схвачу ее за голову. А Дима станет тыкать-тыкать черными пальцами ей в лицо, пока не разожмет ей зубы, и тогда мы засунем ей в рот пряник. И мы будем держать ее, пока она его не съест в ужасе.
— Ты одет, как козел, — сказал Дима.
— Ты забрал мои лучшие брюки! — возразил я.
— С тобой все же позорно идти. — Дима колебался.
— Но Господи Боже мой! — волновался я. — Я-то ведь буду у тебя за спиной, так себе, приблудный, для компании.
— Ну хорошо. — Дима согласился скрепя сердце. — Только не высовывайся!
— Да куда уж! — замахал я. — Я же сказал, одним глазком.
Дима вдруг ударил меня. Не рассчитал и ударил сильно — я чуть не покатился по эскалатору. Дима сам испугался и объяснил:
— Ты башкой крутишь, как немосквич. Ты едь спокойно. Че ты, первый раз в метро?
А я в самом деле тревожился, словно в первый раз. Не нравилось мне, что мы под землей.
На выходе бабка схватила меня цепкой ручонкой. Но ведь сейчас в Москве много бабок развелось. Они прямо нахлынули. И дедки. И дети. И собаки. Все они худые и грязные. Смертельно напуганные.
— Купите грибы, — сказала мне бабка. Она потрясла связками сухих черных грибов. Дима влез, хотя предложили мне. Он стал щупать, пробовать на зубок, подносить к самим глазам.
— Но откуда грибы? — я поразился. — Зима же!
— Было лето! Было! — бабка затрясла головой, затопала. — Тогда было лето, не сейчас! — и она махала рукой за спину себе, туда, где бились двери на выходе. Оттуда тянуло сыростью.
И я опять растревожился, я стал озираться зачем-то, а бабка все держала меня ручонкой, цепко завертев в кулачок край моего рукава.
Дима крикнул:
— Почем?!
— Было, было лето! — настаивала бабка, наступала мне на ноги.
— Они сухие! Были бы свежие! — кричал Дима.
А я добавил:
— Они черные.
— Черные, — бабка кивнула. — А ты хочешь свежих?
— А то нет?! — крикнул Дима. — На черта нам черные-то?
Бабка закивала. Она сказала мне:
— Тогда крови купи.
Я понимал, что если мы призадержимся, то дурость завертится окончательно, что дальше нельзя объясняться, иначе мы запутаемся друг в друге совсем, увязнем, не разойдемся никогда.
— Какой крови? — оживился Дима. — Я люблю жареную кровь. Я ел на бойне! Сковородками!
— Кровь грибов, — сказала бабка. — Кровь грибов.
— Кровь грибов — вода! — догадался я. — А что же еще? Вода — кровь грибов.
Бабка потрясла связки грибов.
— В сухих крови нет, — сказала она и достала баночку. — Здесь вся кровь собрана. Поглядите, если хотите, — свежайшая кровь грибов.
В баночке была не вода, желтоватая жидкость, да, она плавилась, шевелилась, изнывая, словно в ней скрывался моллюск.
— Чайный гриб? — отгадывал я. — Или кто-то живет? Новенький? Посланец будущего? Неведома зверушка? Привет из глубокой тайги?
Бабка со всем соглашалась, сама интересовалась, вглядывалась в баночку.
— Да где вы это взяли? — спросил я. — Вы сами не знаете, кто это! Вы бабушка-бомжиха? Вы это нашли и понесли продавать? Чтоб на булочку себе насобирать?
— Дай-ка! — крикнул Дима. Он оттолкнул нас и, облапив баночку, стал ее трясти и разглядывать на свет.
А мы с бабкой стояли, держась друг за дружку, переминались с ноги на ногу и робко улыбались друг другу. Она помаргивала, шмыгала носом, она была крошечная, как воробей. Я держал ее ручонку, легонькую, как осенний лист, бабка позабыла обо мне, стала потихоньку напевать. Я подумал, что все-таки мы одни такие во всем мире — русские. Нет других таких. Даже и после смерти мы умудряемся сходить с ума.
— Ну? — спросил я через плечо. — Что там, Дима?
— А я знаю? — крикнул Дима. — Я тебе профессор?
Я повернулся, чтоб взять баночку, и выпустил бабкину ладошку. Выскользнула она, а когда я спохватился — не было ее нигде… песенка смутная таяла, и все. Тогда я взял баночку.
— Очень много сумасшедших, — сказал я Диме. — Москва переполнена. Поэтому я баночку эту выброшу от греха.
— Мне плевать, — буркнул Дима.
Я пошел к урне, и над самой урной банка выскользнула у меня и разбилась, ударившись о дно урны. Маслянистая брызга упала мне на руку, я тут же ее вытер о куртку.
Обратно к Диме я никак не мог пробиться. Толпа повалила с эскалатора. Они все так спешили. Господи Боже мой! А на той стороне стоял чернолицый — на мою долю. Схлынула толпа, а я остался. Я подошел к Диме.