Это был маленький мир – микрокосмос с невыдохшейся благодатностью… рукотворный рай, созданный за несколько поколений до нас – как примерно в то же время Фет построил свою усадьбу на пустом месте. Мирок доживал свои последние годы, пусть и разрушенный, но сохранив общие формы, конфигурацию… чертеж, как остов сгоревшего дерева посреди поля. Окрестное пространство уже начало зарастать ползучими колониями дачек-поганок. Сама деревня тоже переживала мутацию: из органического состояния (естественного – деревенского, круглый год живого, незаколоченного, и на земле) в синтетическое – советско-дачное. В ней еще оставались несколько исконных старух в темных платках и очках, склеенных черной изолентой. На задах одного двора, в прибрежных дебрях пруда, проживала семья выдр. На дальнем конце улицы обитала местная ведьма. То есть костяк эпической инфраструктуры еще был на месте… В некоторые избы наезжали летом «наследники», превратив их в дачи. Эта промежуточная стадия к «синтетическому» проходила прямо по потомкам здешних крестьян. Несколько домов были куплены как дачи – наш, в частности…
Порубил лопатой, как оглоблей, инопланетный десант зонтичных триффидов. Поменял угол избы (имплантировал несколько бревенчатых ребер), переложил толевую крышу, сделал новую калитку… Это было пафосное занятие – мне было двадцать лет, когда я туда приехал, и я как будто строил свой город… Одно из первых стихотворений, написанных в Богородском, начиналось: «Я построю свой город на белом холме…» Внутренняя «модальность», которая меня вела тогда, драйв преодоления, поступательного действия – на несколько лет вложились в это пространство.
Откопал кучу песка у забора, где играла в детстве жена, – теперь там стал играть наш ребенок. Прибил ему маленькое перильце, чтобы было удобнее подниматься по трем ступенькам крыльца.
Рядом с крыльцом был навес, под ним стол. Там, кормя младенца кашкой и читая в сотый раз «Рыжий красного спросил: “Чем ты бороду красил?..”», я подумал: а не сочинить ли своему сыну – свое, то есть его. Написал два стихотворения… Оба были как бы фольклорные – сказалась, видимо, еще и традиция основной массы детских книжек. Одно стихотворение называлось по прямой функции – «Едальное»: в конце каждого периода, равного проглатыванию порции каши, был рефрен:
Царь Агафон, когда был мал,
Корыто каши поедал.
И заливал он всякий раз
В себя ведром игристый квас.
Хотя и жил во время оно…
И, занося ложку с кашей младенцу в рот, открытый для демонстрации открытости и просто от внимания, я шумел, как пикирующий бомбардировщик:
Поутру, выйдя на крыльцо,
Глотал он за яйцом яйцо.
Куриной ножкой чистил зубы
И полоскал молочным супом.
И щеки застили корону…
А ты чем хуже Агафона?
Вторая песенка, по другой важнейшей экзистенциальной функции, «Колыбельная» – распевалась на мотив, напоминающий «Крутится, вертится шар голубой…»:
Что снится медведю,
Когда он в берлоге
Сосет свои лапы,
И руки, и ноги?
А снится медведю,
И плачет он горько,
Что лапу сосновая
Колет иголка.
Забыл он, бедняга,
Про солнце и мед,
Все плачет, и стонет,
И лапу сосет…
На рассвете и на закате ловил в пруду карасей. Деревянные мостки, восходящий и нисходящий свет… Это была больше левитация, чем охота; растворение в пейзаже. В один из вечеров, когда уже стемнело, в тишине и неподвижности первых сумерек посчастливилось увидеть, как гладь пруда в полном безветрии и отсутствии каких-либо внешних событий – рассекается надвое, из дальнего конца пруда, где заросли у ручья, к плотине, в мою сторону… Постепенно стала видна головка выдры, но ни лапок, ни усилий движения не было заметно… как будто сейчас распахнется синий, тяжелый занавес в театре, он вздрогнул, пошла первая зыбь волны перед чудом, оно сейчас случится, раскроется… так когда-то в детстве начинал шевелиться занавес в гаснущем свете перед началом «Синей птицы»…
И я бормотал как заклинание, обращаясь сам в «князя водных крыс»:
Мой дом – за черным камышом
Над тинистым прудом
Я в тихом омуте своем
Лежу до темноты
Пока июль по берегам
Не сдержит воробьиный гам
И вот они пусты
Деревня спит И над водой
Лишь комаров незримый рой
Мышей летучих писк глухой
И поздней рыбы плеск
И я теку не шевелясь
В тени парчовой растворясь
Опаловый жемчужный князь
Ночных фантомов Крез
Через деревню, между бывшим господским парком и прудом, шла сквозная дорога. На выезде, там, где дорога с легким разгоном, на краю парка и бывших последних садов деревни, уходила в ржаные поля, был монастырьдикий малинник. В этом вертограде я иногда пасся, как кентавр, – с сыном на плечах. Срывая ему ягоду, осматривая, нет ли червячка, и затем заводя, не глядя, руку наверх (как в чешском вестерне из моего детства «Лимонадный Джо»: главный ковбой отстреливал бандитов «вслепую», из-за плеча – очень стильно)… и ягода снималась губами с прицела. (Я всегда испытывал непреходящее сладкое удивление, насколько прямое физиологическое, почти брутальное удовольствие получаешь – когда ест твой ребенок. В своем роде откровение – сродни сценам из красочных документальных фильмов про дикую природу в Африке. Что-то узнаешь «про жизнь» – глядя в зеркало, в себя. А что, собственно, происходит? Эпос безоговорочного, с гулом, как в гигантской трубе, приобщения к всеобщему – через родительский инстинкт. А проводник к этому всеобщему – родовое, семейное…)
Разворот дороги на выходе из деревни был, как всегда в таких местах, точкой, фокусом изменения, преломления пространства: расширения, перехода вовне – из дома: из внутреннего во внешнее, из «запечатанного сада» в открытый мир… Прозрачная граница, где происходит прощание. Или встреча с тем, что появляется на пороге.
Оттуда – темный фронт подступившей грозы над замершим ближним лесом в тогдашнем стихотворении «Гроза в деревне», которое потом стало песней группы «Мегаполис»:
Из-за леса вышел мрак.
Косу точит. Тишина.
На деревне ни души.
Ставни хлопнули в домах.
Только Федя-дурачок
вывалился из избы,
поглядел через плечо
и среди дороги сел.
Точит свою косу мрак.
На деревне ни души.
Федя посреди сидит.
Плюнул мрак и вспять пошел.
«Князь водных крыс» тоже стал песней из мегаполисовского альбома «Гроза в деревне» 1996 года. «Влажная ложь» – ночь над Гольяново в Москве – появилась как песня еще в 1980-х…
«Баллада о воске и меде» – посвящение на день рождения первой жене. Уезжая из России, я оставил несколько машинописных листков, в том числе этот, Олегу Нестерову. Там в первых строчках вплетено в текст ее имя. И там есть кое-что из деревни Богородское – пчелы, малинник, безоглядная близость, безошибочное предчувствие разрыва.
Слышишь песню оленью в долине речной,
видишь кромку зубчатых гор?
Заблудились мы в дикой малине с тобой
и пчелиный услышали хор.
И тогда нам открылась пчелиная речь,
в ней звучало: умей не собрать, а сберечь,
в ней молило: умей не искать, а иметь
хоть молчания воск, хоть сочувствия медь.
Наши руки сплелись, наши мысли слились,
и туман нас укутал пушистым плащом.
Все мечты удались, все надежды сбылись,
все, что будет потом, нам уже нипочем –
С той поры, как открылась пчелиная речь,
в ней звучало: умей не собрать, а сберечь,
в ней молило: умей не искать, а иметь
хоть молчания воск, хоть сочувствия медь.
«Мы тут недавно попсовали в “Синей Птице” с группой “UB4”. Ну у них там своя музыка – рэгги… А у нас тоже… Свое рэгги… Мутное такое… Кристально мутное…»
Петр Мамонов, 1980-е годы[23]
Как-то, зимой 1986 года, кажется, я замкнул на себе серию телефонных звонков по поводу того, где провести домашний концерт Бориса Гребенщикова. Предложил – у меня.