После разговора с Катькой я стала думать о Яше Христианском и распалила себя почти до состояния нежного сострадания. Тогда я решила позвонить ему. Подняла трубку мудрая Ляля.
– Здравствуйте, Ляля, – сказала я. – Что поделывает Яша?
– Яша ушел в милуим,[2] – проговорила Ляля трагическим тоном, и это звучало как «Яша ушел в монастырь…».
В дверь позвонили, я открыла. На лестничной площадке стоял человек в маске, в красном, жестко торчащем в стороны парике. У ног его в плетеной корзине шевелились, дышали, подрагивали влажными лепестками розы неестественно-прекрасного персикового цвета.
– Хаг самеах! – сказал он, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу и протягивая какую-то квитанцию. – Вот тут распишись.
– В чем дело? – спросила я, не в силах оторвать глаз от этих роз. – Что это? – и механически расписалась.
– Это твой мотэк тебе послал, – сказал рассыльный, отдавая мне копию квитанции.
Я представила, сколько может стоить эта корзина и сколько дней (три? пять?) можно жить на эти деньги, и задохнулась.
– Он что – спятил?! – крикнула я по-русски. Рассыльный сбегал уже вниз. – Я работу потеряла!! – заорала я по-русски, не в силах сдержаться.
– Хаг самеах! – крикнул опять рассыльный снизу…
Я подняла корзину, из которой тяжелой, избыточно-сладкой волной ударил в лицо мне запах роз, и зашла в квартиру.
Несколько минут я металась по комнате, терзая ворот свитера и рыдающим голосом выкрикивая достаточно оскорбительные и стародавние обвинения в адрес моего мужа.
Наконец обмякла и увидела, что до сих пор сжимаю в кулаке копию квитанции; развернула ее и – о, этот проклятый, естественный для ребенка и такой мучительный для сорокалетнего человека процесс узнавания букв другого языка и складывания их в слова – прочла, наконец, адрес – наш, и имя получателя: Шо-ша-на Ро-зен-таль…
Прежде чем я что-то поняла, я успела еще со старательностью тупого ученика прочесть приписку на обороте квитанции: «Роза моего сердца, хоть мы расстались год назад…» Я охнула, выскочила на балкон в дурацкой надежде, что рассыльный еще не уехал, как будто он мог стоять под балконом и пережидать мою получасовую истерику. Потом вернулась в комнату и аккуратно поставила чужую корзину с цветами повыше, на шкаф.
И в эту минуту я вдруг ощутила – тут принято писать «всем существом», но, точнее сказать «всем телом» – всем телом я ощутила, что меня-то, в сущности, нет… Так, болтается нечто в пространстве этой страны, этого города, этой чужой квартиры с чужим телефоном, в которой как бы продолжают жить реальные люди с реальной фамилией Розенталь…
И вот тогда – впервые за все эти месяцы эмиграции, войны, тягучих ночных сирен, безденежья и крушения идиотских надежд – повторяю, впервые – меня потряс настоящий ужас такой разрывающей силы, что на секунду я физически ощутила, как рука некоего вселенского хирурга вынимает, вытаскивает, высвобождает мою парализованную бездонным ужасом душу из никчемного обмякшего тела…
Долго звонил телефон. Наконец я сняла трубку.
– Дорогая моя! – с чувством проговорил пьяный теплый баритон Гриши Сапожникова. – Дорогая моя, я звоню, чтобы поздравить тебя с нашим великим, нашим радостным праздником Избавления! – По интонациям его одинокого, даже в трубке, голоса чувствовалось, что Цви бен Нахум уже набрался, как Всевышний ему велел. – И в этот день, дорогая моя, в этот необъятно прекрасный день… – он поднял голос до высот проповеди, – когда Господь опять отпиздил Амалека!.. – В этом месте голос его сорвался, и мы одновременно заплакали в трубки и минуты две поочередно всхлипывали. Наверное, он сидел один в своем бомбоубежище, и ему, как и мне, некого было стыдиться.
– Тебе есть где спать сегодня? – спросила я растроганно. – Приходи к нам спать.
– Спасибо, не беспокойся, – сказал он, судя по звукам, высмаркиваясь. – На сегодня меня берет к себе семья Мары Друк…
И добавил после крошечной паузы:
– Ничего… Все наладится… Все наладится, к чертовой матери…
Я вышла на балкон. Внизу по зеленому косогору бродил бешеный Левин папа в противогазе. Я узнала его по дырчатой авоське в руке. Он поднял противогазью харю и крикнул мне приятным баритоном:
– Из России?
– Леву Рубинчика знаете? – продолжала я, перегнувшись через перила.
Он растерялся было, но тут же встрепенулся и крикнул радостно:
– Я его па-апа!!
И в который раз опускающееся куда-то за наш дом солнце залило диковато-розовым светом белый камень домов, и вся гигантская панорама города заскользила, побежала под тенями сквозных бегущих облаков.
Дальше темнел зелеными склонами рамотский лес, торчала башня отеля «Хилтон», левее на горизонте округло лежала Масличная гора с карандашиком монастыря. А дальше – взгляд нащупывал нежно синеющую туманную кромку Иорданских гор…
И я почувствовала минуту, ту самую интимную минут у, когда удобно обратиться…
Я проглотила слюну и заискивающе пробормотала куда-то в сторону Иорданских гор: «Господи!..»
И замолчала. Собственно, мне нечего было Ему сказать. Суетливо объяснять ситуацию, которую Он сам вроде бы прекрасно должен видеть? Как профессиональный литератор я знала, что подобные вещи недопустимы. Поэтому только вздохнула и повторила: «Господи! Вот такие дела…»
Вдруг вспомнила, как из окна автобуса Тель-Авив – Иерусалим я увидела паровозик, к которому был прицеплен один-единственный вагон, кажущийся с моста игрушечным, и как этот смешной состав бойко мчал по рельсам.
– Господи, – проговорила я, – Ты вывел меня из гигантской державы, по которой днем и ночью грохотали огромные поезда. Ты привел меня в Свою землю… Неужели Ты позволишь моим детям голодать?
«Ну, это, положим, ты врешь, – возразил кто-то внутри меня. – Дети, положим, не голодают…»
– Это я вру, Господи!! – торопливо перебила я себя. – Дети не голодают… а просто… просто… дай заработать!
«О!» – произнес кто-то внутри меня удовлетворенно, и я сама почувствовала, что это «о!» – то, что надо, что это, по крайней мере, честно.
– Дай заработать! – повторила я страстно, и мне уже было плевать – как я выгляжу: прозрачна я стояла пред Ним, как стеклышко, – со своей собачьей тоской, дешевыми просьбами и украденным чайником Всемирного еврейского конгресса. – Слышишь, дай заработать! Дай заработать, Господи!! Дай за-ра-бо-о-о-та-а-ать!!!
Я забыла сказать, что из окна моей съемной квартиры видно кладбище на холме Гиват-Шауль.
Холм Гиват-Шауль кажется меловым от памятников – множества белых, крошечных отсюда, кубиков, полукруглыми рядами опоясавших его. А вокруг над поросшими густым хвойным лесом холмами вздымается бело-розовый зубчатый венец Иерусалима. Так уж расстелено пространство здесь, в Иудейских горах, что в ясную погоду – а она довольно часто ясная – видны даже очень далекие холмы. Отсюда – странный оптический эффект, благодаря которому возникает ощущение необъятности этой, в сущности, очень маленькой земли… Одной из самых маленьких земель на свете…
Словом, из моего окна видно кладбище, где когда-нибудь я буду лежать.
Ну что ж, «похоронена в Иерусалиме» – это звучит нарядно.
Это красиво, черт возьми! Это вполне карнавально.
Авраам Авину – отец наш Авраам (иврит).
Милуим – краткосрочная служба резервистов, может быть от нескольких дней до трех месяцев.