У нее зашумело в ушах и тупо застучало сердце. И чтобы перекричать этот стук, она не стала слушать, что говорит Ломов. Ненавидя его за то, что он живет в этом доме, Нина Николаевна сказала:
— Вам не дорога честь школы! Вы не знаете ее традиций…
Вероятно, у нее дрожали губы, потому что лицо Ломова стало участливым.
— Да я ничего не собирался делать без вашего ведома, — сказал он совершенно искренне. — Я только убежден, что честь школы и ее традиции не украшаются Петей Романенко.
— Время покажет, кто украшает школу и кто ее уродует!
Произнеся громким голосом еще несколько колкостей и обретя в этом спокойствие, она ушла.
«Сам виноват, — с тоской думал Ломов. — Не умеешь себя поставить, вот на тебя и орут…»
Увидели бы институтские ребята, друзья по комитету, как Сережка Ломов, которого все они считали принципиальным и дельным парнем, позорно теряется в присутствии своего завуча. Наверное, они сказали бы что-нибудь вроде того, что новое всегда борется со старым, что именно в этом и заключается диалектика нашей жизни, а Митька Синицын с филфака, размахивая длинными руками и наполняя комнату гудящим голосом, произнес бы речь о том, как должен вести себя типичный герой нашего времени.
Лежа в постели, в темноте, Ломов стал придумывать речь против себя, вроде бы ее произносил Митька Синицын. Там было и угрожающее раздвоение личности, и боязнь трудностей, и потеря принципиальности… «Дурак ты, Митька!» — рассердился вдруг Ломов и вскоре заснул.
4
Оказывается, нисколько не легче, когда знаешь, как называются твои собственные недостатки.
Пошли дожди. С мутного неба лилось не переставая. Задувал ветер, холодный и сырой. Как Поля ни старалась, а к концу дня полы в школе были изгвазданы грязными сапогами. Мокрые курточки и пальтишки ребят висели в классах на вешалке, они просыхали за время уроков, и от этого в классе стоял кисловатый запах вымоченной шерсти.
Покуда Ломов находился в школе, время шло быстро. Он давал свои уроки, подписывал ведомости, банковские чеки, прикладывал к разным бумагам печать, которую носил в кармане в круглой металлической коробочке, отправлял отчетную документацию в Курск, в Поныри, звонил по телефону, — словом, занимался всем тем, чем положено заниматься директору школы.
И что бы Ломов ни делал, он слышал нудное шипение дождя на улице, словно там бесконечно жарили что-то на сковороде.
Учителя уже привыкли к новому директору и не замечали его. Он отлично видел это, даже походка и голос его стали какими-то иными, вроде бы он и сам старался быть незаметным.
Часам к пяти школа пустела. Нырнув с крыльца в мокрые и грязные сумерки, Ломов прибегал домой.
Поля ставила на стол кастрюлю с чаем, сковороду жареной картошки, липкие конфеты в блюдце. Он ел молча, нехотя, задумываясь.
— В Ленинграде, наверно, кушали разносолы, — говорила Поля.
Она зажигала керосиновую лампу и вешала ее над столом. Сперва в кухне делалось светло, но затем глаза, привыкнув к свету, утомлялись от его малой силы.
В окружающей глухой тишине шум дождя становился слышнее. Ветер посвистывал в сенях и ухал железом по крыше; подрагивали оконные рамы, сквозь стекла не было видно ни огонька, ни звездочки на небе.
Поев, Ломов тут же за столом читал газеты. Огромная жизнь обрушивалась на него: перекрывали Волгу, дрейфовали на льдине, побеждали на всемирных фестивалях.
Он сидел в этой кухне, на краю земли. С тоской он выискивал в газетных листах сообщения и корреспонденции о Ленинграде. Как бы ни были они скучны, даже одни названия знакомых улиц тешили его, а потом опять приводили в уныние.
Не получалось у него с работой. Все было не так, как он предполагал.
И золотушная керосиновая лампа, и на избах соломенные крыши — на них лежали старые колеса, куски рваного железа, чтобы ветер не разметал солому, — и этот бесконечный унылый дождь, и отсутствие учебников, и то, что для дальних ребят нет интерната, и Нина Николаевна, и тысяча других неприятных неожиданностей — все это не вязалось с тем, что он видел в кино, проходил в институте, читал в романах.
Он перелистывал толстую книгу — «Справочник директора школы», где на пятистах страницах были напечатаны приказы министра просвещения и, как сказано на титульном листе, «другие руководящие материалы». Из этих руководящих материалов Ломов узнал, что буквы в тетрадях должны писаться под углом шестьдесят пять — семьдесят градусов, расстояние от классной доски до первой парты должно быть двести — двести семьдесят пять сантиметров, а в школьных буфетах следует осуществлять контроль за качеством имеющихся продуктов.
Ломов ходил по комнате, садился за стол, читал, думал, а вечер все длился и длился, и дождь все шлепал и шлепал за окном.
Он научил Полю играть в шашки; она сидела против него со слипающимися глазами, зевая во весь рот, и проигрывала одну партию за другой.
— Вы бы хоть думали! — сердился Ломов. — Я же три шашки беру сразу…
В один из таких вечеров Ломову стало вдруг страшно. Он вскочил со стула, накинул сырое пальто, висящее на веревке над плитой, и выбежал на улицу. Тьма стояла непроглядная. Скользя ногами по грязи и придерживаясь рукой за холодные и мокрые стены своего дома, Ломов обошел его и посмотрел в том направлении, где стояли дома учителей.
Часто, как пулемет, затявкала собачонка из-под крыльца Нины Николаевны. Света в ее окнах не было. Подальше, справа, светилось окошко Татьяны Ивановны. Проваливаясь в лужи, он добрел до ее дома, нащупал рукой дверь и постучал. Никто не ответил. Он нажал на щеколду, толкнул дверь. В сенях было темно. Слышно было, как в комнате громко разговаривают. В темноте Ломов с грохотом опрокинул табурет, на котором что-то стояло.
— Кто там? — спросил испуганный голос, и на освещенном пороге показалась Татьяна Ивановна.
— Это я, — сказал Ломов. — Кажется, я тут наделал делов… Извините, пожалуйста…
В комнате за столом пили чай рыжий Лаптев и старушка, его мать. Очевидно, у директора был очень смешной вид, потому что физик рассмеялся.
— Завтра, Таня, приходите обедать к нам: супа вашего уже нету!
Ломов совсем растерялся и забыл ту выдуманную причину — кажется, попросить чернил, — по которой решил зайти в этот дом.
— Вы его не слушайте, — сказала старушка. — Он у меня озорник… Танечка, я налью гостю чаю.
Лицо Татьяны Ивановны было нелюбезное, но у Ломова не хватило силы уйти отсюда. Здесь было светло — лампа, что ли, была больше — и сидели люди, с которыми он мог поговорить.
— А я как раз нынче о вас рассуждал, — сказал физик, когда Ломов сел за стол, — Мама, ты меня не толкай ногой, я ничего лишнего не скажу… Поживете вы у нас, Сергей Петрович, наломаете с божьей помощью дровишек и махнете отсюда… — И, рассердившись, словно это уже случилось, Лаптев добавил: — Только ехали б уж поскорее, голубчик!
— Геннадий, уймись сейчас же! — строго сказала старушка,
Физик посмотрел на мать, улыбнулся и погладил ее по руке.
Ломов не обиделся. Как ни странно, оттого, что Лаптев набросился на него с ходу и сделал это с таким неприкрытым раздражением, Ломов почувствовал вдруг расположение к этому пожилому рыжему физику, который так ласково побаивался своей дряхлой матери.
— Вы убеждены, что я обязательно уеду? — спросил Ломов.
— Мама, ты видишь, он сам!.. — сказал физик.
— И почему наше Грибково такое несчастное! — воскликнула вдруг Татьяна Ивановна.
Рыжий физик поперхнулся чаем и закашлялся. Старушка ударила его маленьким кулачком по спине.
— Потому что черт знает чему и как учат в институте! — сказал он, утирая слезы. — У вас, вероятно, проходили село, увитое гирляндами огней?.. И было б, может, увито, если б проходимцев не присылали! Либо мошенник, либо нюни распускает… О присутствующих не говорят, — резко бросил он Ломову. — Надо полагать, ваши друзья в Ленинграде провожали вас сюда, как героя? Как же, в село поехал! Курская губерния, край непуганых птиц!.. У нас любят вокруг нормального закономерного поступка юноши создавать ореол героизма. Приучили! На меньшее, чем на геройство, у молодого человека и рука не подымется! Мараться, видите ли, неохота. Один — Чапаев, другой — Нахимов, третий — академик Павлов. А не желаете ли, голубчик, быть просто Иваном Ивановичем Ивановым? Ежели Иван Иванович порядочный человек и честный работник, то это немало! Внушили юношеству, что каждый может греметь на всю страну. Он с пеленок и готовит себя к этому грому. А потом головой вниз — кувырк!.. Уезжайте вы отсюда, голубчик. Смотреть на вас в школе тошно, — каким-то жалобным тоном закончил он.
— Мне и самому тошно, — сказал Ломов. — Только я думал, что это со стороны не так заметно.
— Заметно, заметно, — успокоил его Лаптев. — На моей памяти у нас в школе девятый директор, привыкли разбираться.