Тринадцать долгих, бесконечно тянувшихся дней потребовалось издательству, или кому там оно это поручило, чтобы обнаружить злодеяние, и эту вечность Раймундо Силва прожил так, словно выпил отравы, действовавшей не сразу, но постепенно набравшей гибельную силу молниеносного яда, совершенного подобия смерти, к которой каждый из нас приуготовляется при жизни и для которой сама эта жизнь есть защитный кокон, удобная матка и культурный бульон. Четырежды наведывался корректор в издательство без настоящего повода и дела, поскольку мы с вами знаем, что работу свою он справляет в одиночку и у себя дома и не ведает большей частью цепей, по воле дирекции, редакции, производственного отдела, отдела распространения и склада готовой продукции оковывающих штатных сотрудников, людей подневольных, поднадзорных, с точки зрения которых корректор пребывает в царстве свободы. Его спрашивали, чего ему надо, и он отвечал: Ничего, мимо проходил, дай-ка, думаю, зайду. Он прислушивался к разговорам, ловил взгляды, пытался ухватить нить подозрения в притворной провокационной улыбке, в выуженном из фразы скрытом смысле. Он избегал Косты, но не из боязни какого-то особого ущерба, а потому, что обманул именно его и теперь делал из Косты фигуру оскорбленной невинности, каковой фигуре не в силах мы взглянуть в глаза, ибо о нанесенном ей оскорблении она еще не знает. Так и подмывает сказать, что Раймундо Силву тянуло в издательство, как преступника на место преступления, но это было бы неточно, потому что на самом деле тянуло Раймундо Силву туда, где преступление будет раскрыто и где соберутся судьи для оглашения приговора ему – лживому, наглому, нагому, беззащитному нарушителю долга.
У корректора нет и тени сомнения в том, что он совершает глупейшую ошибку и что в должный час эти его визиты ему припомнят и истолкуют как особо мерзкое выражение извращенного злодейства: Вы сознавали, какое зло причинили, но, несмотря на это, не нашли в себе мужества – да, так и скажут насчет мужества – и порядочности признаться самому, а вместо этого ждали развития событий, злорадно похохатывая в душе, извращенно – я настаиваю на этом определении – наслаждаясь нами, и двусмысленность последних слов прозвучит диссонансом в этой обвинительно-осудительной речи. И бессмысленно будет доказывать им, что Раймундо Силва прежде всего тщился обрести спокойствие, а искал только облегчения: Еще не знают, вздыхал он всякий раз, но недолги были эти облегчение и душевный мир, которые исчезали, как только он входил к себе в дом, где немедленно чувствовал себя в такой осаде, какая Лиссабону и не снилась.
Как человек далекий от суеверий, он не ждал, что тринадцатого числа произойдет какая-нибудь неприятность: Тринадцатого числа разного рода гадости или неурядицы случаются только у людей, опутанных предрассудками, я же никогда не руководствовался таким невежественным вздором, скорей всего ответил бы он тому, кто выдвинул бы подобное предположение. И этим принципиальным скептицизмом объясняется, почему он прежде всего досадливо удивился, когда подошел к телефону и услышал в трубке голос секретарши директора: Сеньор Силва, сегодня к четырем часам вам надлежит быть на совещании, причем звучали эти слова так сухо, словно их читали по бумажке, тщательно отредактированной, чтобы не выпало и не добавилось ни единого слова, способного ослабить действенность морального удара, благо – а благо ли, спросим – теперь досада с изумлением не имеют ни малейшего смысла перед тем очевидным фактом, что тринадцатое число не щадит и наделенных силой духа, а уж силы этой лишенными вертит как хочет. Раймундо Силва медленно положил трубку и огляделся, причем ему показалось, что все вокруг плывет и колеблется: Ну вот оно, готово дело, сказал он себе. В такие минуты стоик улыбается, если, конечно, классическая их разновидность не исчезла полностью, освободив пространство для маневра современному цинику, в свою очередь имеющему самое отдаленное сходство со своим предком, неимущим философом. Так или иначе, на лице Раймундо Силвы возникает бледная улыбка, и безропотная покорность жертвы, приемлющей свой удел, приправлена мужественной печалью, которая чаще всего встречается в романах, – о, сколь многое постигается при перечитывании.
Он спрашивает себя, томит ли его дурное предчувствие, и ответа не находит. Но совершенно невыносимым кажется ему ждать до четырех часов, чтобы узнать, как распорядится издательство судьбой проштрафившегося корректора, как покарает оно дерзкое покушение на незыблемость исторических фактов, которую, напротив, до́лжно постоянно упрочивать, оборонять от случайностей, грозящих нам утратой нашей собственной значимости, что ведет к перетряхиванию убеждений, которыми мы руководствуемся, и к отклонению от верного курса. Сейчас, когда ошибка обнаружена, бессмысленны умственные спекуляции о последствиях, какие возымело бы в будущем это НЕ в Истории Осады Лиссабона, если бы по чистой случайности эту частицу не выловили бы, а позволили бы ей более длительное внедрение в текст страница за страницей – внедрение, незаметное глазу читателя, но столь же губительное, как работа невидимых жучков-древоточцев, оставляющих пустую оболочку от того, что мы еще продолжаем считать тяжелым и прочным шкафом. Раймундо Силва отодвинул в сторону гранки – нет, не романа, который оставил ему Коста в достопамятный день, а тоненькой книжки стихов – и, обхватив закружившуюся голову, вспомнил историю – и название, и автор в памяти не застряли, – что-то такое о Тарзане и Потерянной Империи, книгу, где рассказывалось о городе древних римлян и первых христиан, затерянном в дебрях африканской сельвы, ну да, разумеется, авторская фантазия удержу не знает и берегов не видит, а автор этот, если все прочее совпадет, может быть только Эдгаром Райсом Берроузом[10]. Там, помнится, был еще цирк, и христиан бросали на съедение хищникам, точнее львам, тем более что в том краю водится их во множестве, и романист писал, не утруждая себя доказательствами или ссылкой на авторитетные источники, что те несчастные, у кого нервы не выдерживали, не ожидали покорно, когда львы на них набросятся, а бросались, так сказать, сами навстречу смерти, и не потому, что стремились первыми войти в Царствие Небесное, а потому, что духу не хватало выдерживать ожидание неизбежного. И это воспоминание о прочитанном в юности по всем известной филиации идей навело Раймундо Силву на мысли о том, что у него в руках – способ ускорить ход истории, пришпорить время, немедленно отправиться в издательство под таким, например, предлогом: На четыре я записан к врачу, и пусть говорят что хотят, но секретарша директора вызывает его не на встречу с Производством, его вопрос будет решаться в высших сферах, это же ясно, и эта ясность, как ни странно, приятно щекочет его самолюбие: Должно быть, я сошел с ума, пробормотал он, повторяя слова, сказанные тринадцать дней назад. В этом смятении чувств ему хотелось бы найти такое, что возобладало бы над остальными, с тем, чтобы позднее, когда спросят: Как же вы себя чувствовали в этом ужасном положении, он смог бы ответить: Мне было беспокойно, или безразлично, или забавно, или не по себе, или страшно, или стыдно, и, по правде говоря, он и сам не знает, что чувствует, и хочет только, чтобы поскорее настали четыре часа и произошла эта роковая встреча со львом, ожидающим его с открытой пастью и под рукоплескания римлян, такое уж свойство у минут, и, хотя обычно они, оцарапав нам кожу, подаются в сторонку и дают пройти, всегда найдется одна такая, которая нас пожрет. Все метафоры времени и рока трагичны и одновременно бесполезны, подумал Раймундо Силва. Подумал, может быть, не этими самыми словами, но, поскольку в зачет идет только смысл, мысль его была именно такова, и он остался ею доволен. Меж тем он едва сумел пообедать, в горле стоял комок – знакомое ощущение, – и желудок сводило спазмами, что говорило о серьезности ситуации. Прислуга – сегодня был как раз ее день – заметила, что он как будто не в себе, и спросила даже: Нездоровится, и эти слова неожиданно возымели ободряющее действие, потому что если уж необычность его состояния так бросается в глаза и глаза эти видят в нем больного, значит пришло время взять себя в руки, стряхнуть гнетущий морок. И потому он ответил: Нет, я прекрасно себя чувствую, и в этот миг так оно и было.
Без пяти четыре он вошел в издательство. Все было так, как он ожидал, – перешептыванья, смешки, взгляды, а кроме этого, на лицах кое у кого некоторая растерянность, какая бывает, когда не довольствуешься очевидностью, а должен еще и поверить в нее. Его провели в приемную директора и оставили дожидаться не менее четверти часа, что служит демонстрацией не отсутствия пунктуальности, а суетного желания внушить страх. Он взглянул на часы – понятно было, что лев задерживается, сегодня трудно ехать по сельве, даже по римским дорогам, хотя в таком случае вероятней всего предположить, что кто-то решил применить проверенную психологическую тактику, а именно измотать ему нервы ожиданием, довести до грани срыва и лишить возможности отбить первую атаку. Раймундо Силва, несмотря на все эти обстоятельства, отмечает, что довольно спокоен, спокоен так, словно всю жизнь заменял истину ложью, не слишком присматриваясь к отличиям, и научился выбирать скопленные на протяжении долгих веков доводы за и против, с какой бы казуистической диалектикой ни расцветали они в голове хомо сапиенса. Дверь резко распахнулась, и на пороге возникла секретарша – нет, не наиглавнейшего директора, а того, кто ведает в этом издательстве литературной частью, то есть главного редактора, и: Прошу вас следовать за собой, Раймундо Силва, машинально заметив дефект в этой фразе, мигом убедился, что спокойствие его было чисто внешним, более того – наносным и деланым, и, когда он поднялся с дивана, колени его задрожали, в крови взбурлил адреналин, обильная испарина внезапно увлажнила ему ладони и подмышки, и протяженная колика дала понять, что желала бы распространиться на всю систему пищеварения. Я похож на бычка, которого ведут на бойню, подумал он и, к счастью, оказался способен запрезирать себя.