И вдруг!..
Вдруг!
Миша взмахнул рукой и, печально и трогательно улыбаясь, стал медленно подниматься над стадионом!
— А-а-а-а!.. — всколыхнулся холл у телевизора. — О-о-о-о!
Расстаются друзья.
Остается в сердце нежность…
Будем песню беречь!
До свиданья, до новых встреч!..
Холл горестно выл и бился. Кто-то вскочил на стул и прыгал, держась за спинку и по-обезьяньи приседая.
— Улетает! — орал Никаноров, наваливаясь на Бронникова. — Бля, ведь улетает!
— Улета-а-ает!
— Назад, кто не записан! Санита-а-ары!!!
Не грусти, улыбнись на прощанье,
Вспоминай эти дни, вспоминай…
Пожелай исполненья желаний,
Новой встречи нам всем пожелай.
Миша поднимался все выше, и камера неотступно следила за ним.
Он махал лапой, прощаясь!.. Он их видел!..
У Бронникова перехватило горло.
— Санитары! — дико орала дежурная, напуганная картиной нечеловечески яркого горя. — Санита-а-ры!
Уже мелькала озверелая красная рожа Кайлоева, и еще трое или четверо распинывали рыдающих по разным углам, гнали в коридор, по палатам…
Вой стихал.
Камера смотрела в пустое сизое небо.
Олимпиада кончилась.
* * *
Назавтра состоялось заявленное свидание.
Он иногда думал об этом. В специальной психушке просто так не позволили бы на свиданки шастать… там, говорили, только к родным раз в месяц, а больше — ни-ни. Вот как получается… Мог ведь Семен Семеныч его и в спецуху сунуть… мог, конечно, что ему. Но не сунул. Выходит, чего ни коснись — всюду он Семен Семенычу обязан. Вот, язви тебя, благодетель!..
Дежурная медсестра привела Бронникова к выходу из отделения. Охранник Фесунов хмуро сверился с записью в журнале. Неспешно отпер дверь, выпустил в коридор.
Вдоль стены стояло несколько стульев.
Медленно подшаркав, Бронников сел рядом с Игорем Ивановичем.
Фесунов, от скуки любопытствуя, наконец-то закрыл дверь, и тогда Бронников маленько распрямился.
— Ничего, ничего, — сказал Шегаев, одобрительно его оглядев. — Вид вполне сумасшедший.
— Стараюсь. Уже даже обещают выписать.
— Было бы неплохо. Не век же в дурке сидеть…
— Что это? — спросил Бронников, имея в виду свернутый в трубку журнал у него под мышкой.
— А вот полюбопытствуйте.
Раскрыв, предъявил какие-то причудливые мозаики.
— По-английски кумекаете?
Бронников смутился.
Добиваться подробностей Шегаев не стал, растолковал по-русски.
Оказалось, то, что было подано в научном журнале как чрезвычайно любопытное открытие американского математика, ему было известно прежде.
Причем давно — даже до ареста.
Игорь Иванович увлекся рассказом, говорил ярко. Подробности вспыхивали, оставляя после себя долго гаснущее зарево.
Бронникову казалось, что он не о чужом слушает, а вспоминает свое. Свое, но очень давнее, крепко забытое.
Дом на Селезневке… немощеный двор… третий этаж, зеленая дверь.
Вот как было!..
— Князевы? — в какой-то момент встрепенулся он. — Игорь Иванович, вы сказали: Князевы?
— Князевы, — кивнул Шегаев. — А что?
— Погодите, это уж не те ли Князевы… Господи, это уж не дядька ли Ольги Князевой, к которому она в Москву приехала?!
— Вашей Ольги Князевой?
— Ну да! Она ведь перед войной два года в Москве провела, в медучилище. И пока общежития не получила, жила у дядьки!
— Два года перед войной — следовательно, с тридцать девятого?
— Ну да. Или с тридцать восьмого.
— Не знаю, Гера… К тридцать восьмому меня там уже давно не было.
Ключ скрежетнул, дверь открылась.
Вошедший поставил портфель на стул у двери, потоптался, снимая плащ и пристраивая его на прибитую к беленой стене трехкрючковую вешалку.
Повел носом и помянул нечистого; потянулся к форточке, толкнул.
Воздух в комнате сразу ожил: дальние гудки, гул, едва слышный звон трамвая, веселое постукивание капель по карнизу смешались с запахом талого снега, мороси, мокрого железа, застарелой табачной вони.
Вошедший брезгливо вытряс содержимое пепельницы в корзину (уборщица, судя по всему, не заглядывала; пришлось даже маленько умять вчерашние бумаги). Со стуком вернул на место и, пошарив в кармане пиджака, бросил рядом пачку сигарет «Пегас».
Спички и прежде там лежали — рядом с полупустым графином, на горло которого, заменяя штатную стеклянную пробку, был нахлобучен стакан.
Минуту или две сидел, неспешно растирая ладонями лоб и виски. Потом звякнул ключами, наклонился вправо, щелкнул замком сейфа. Извлек и положил перед собой пухлую папку. Снова щелкнул, запирая. Ключи сунул в обратно в карман.
Задумчиво глядя в серое окно, вынул сигарету. Сунул в рот, погонял языком туда-сюда. Так же не глядя чиркнул спичкой. Пустил клуб, сделал две глубокие затяжки. Сигарета повисла в углу рта. Щуря правый глаз от сизого дыма и отчего-то медля, рассеянно рассмотрел коробок. На зеленой этикетке в левом верхнем углу было написано: «День работника леса». В правом нижнем — «Древесину народному хозяйству!». Между двумя этими надписями наискось валилась прямоствольная береза, а непосредственно из пня тянулась новая поросль, тонкая былка которой была оснащена пятью нефактурными листочками.
Бросив спички, снова затянулся — теперь уже не так порывисто, — положил сигарету в ложбину пепельницы и взглянул на часы.
Медленно струя дым из узких ноздрей, начал развязывать тесемки.
Раскрыл.
Папку принесли вчера из техотдела, и он сунул ее в сейф, не поглядев.
Но, собственно, и рассматривать особо нечего, все как обычно: бумага желтоватая, довольно толстая; нижний и верхний край — неровные: работал резак, а то и ножницы; короче говоря, результат использования спецтехники (машины рулонного типа РЭМ): светокопировальная копия машинописного оригинала.
Захватив большим пальцем левой руки правый край пачки и то пропуская сразу десяток страниц, то пролистывая одну за другой, просмотрел вчерне, обращая внимание на особенности рукописи.
В целом она выглядела довольно неряшливо. Судя по всему, машинописная лента служила третий срок; неудивительно, что в светокопировальной копии многое и вовсе едва читалось. Кое-где в оригинале то замарано сразу две или три строчки, то, напротив, вписано от руки на верхнем поле (вписанное обводилось пузырем, как бы выдуваемым из нужного места); в нескольких местах целые абзацы, обрамленные неровным прямоугольником, должны были следовать стрелке, указывавшей их истинное месторасположение.
Имели место также одно или два рукописных примечания: отмеченное звездочкой слово требовало прочтения звездочкой же отмеченного разъяснения (рукописного, внизу страницы под неровной чертой).
Почерк оставлял желать лучшего.
Перегнав сигарету в другой угол рта и соответственно сощурившись, постучал торцом стопы по столу.
И снова положил перед собой.
В середине первой страницы было написано:
ЗЕМЛЕМЕР
Помусолил пальцы. Перевернул лист, положив его справа от папки лицевой стороной вниз.
И стал читать.
Глядя в окно пригородного поезда, Шегаев размышлял насчет того, что Капа, скорее всего, еще сидит в Разлогове, добирает последки летней деревенской жизни. Там хоть и голодно, но все же корова у бабы Вари своя. И каравай из печи, коли мука есть. В избе сухо, пахнет свежим сеном, подвядшей листвой, теплой лежанкой, хлебом…
И когда шагал под дождем с Казанского, тоже невольно смекал: вот закинет сейчас вещички, наскоро умоется, переоденется — и тут же опять на вокзал.
Но комната оказалась так пуста и уютна, холодная боковина печки-голландки так знакома и надежна, капли так мерно цокали по ржавому карнизу, что он, сев на визгнувшую пружинами кровать, чтобы разобрать вещмешок, не смог пересилить соблазна растянуться наконец-то на своем, привычном — и, даже не сняв ботинок, провалился на час или полтора.
● Москва, сентябрь 1933 г.
Снилось почти то же, что было вчера на самом деле, — зеленое поле за перелеском, барак, где жили студенты (преподавателям отгородили закут на две койки), костер, парящие чаем железные кружки. Калмыкова уехала со своей группой в середине дня, и, глядя вслед двум подводам, переваливавшимся по мокрой дороге, он чувствовал одновременно и досаду, и облегчение — и хотелось, и мог бы, да не стал, увернулся, и это, конечно, к лучшему. Но уже по темному времени, вечером кто-то постучал в окно, и он оторопел, увидев ее на пороге. «А я своим сказала, что ногу подвернула, — бодро сообщила Калмыкова, смеясь и встряхивая челкой. — Поверили, наверное…» Она вела себя так, будто отношения между ними не ограничились, как на самом деле, случайными взглядами, смешками, едва уловимыми токами, а были доведены до кульминации, и теперь осталось, собственно, только дать совершиться тому, что так быстро приближалось. Он по-хозяйски обнял ее и привлек к себе. Вначале такое же податливое и гибкое, как прошлой ночью, во сне ее тело отчего-то вскоре перестало отзываться на его прикосновения. Оно застывало, как застывает разогретый воск в холодной воде, быстро каменело, превращаясь не то в статую, не то просто в дерево. Шершавая кора царапала кожу. Влажный ветер гудел, с силой налегая на промерзшие верхушки высоких елей…