Таня с зареванным лицом сидела на полу, но, увидев меня, просияла, как солнышко среди дождевых облаков, вскочила на ноги, повисла у меня на шее и стала горячо целовать. Я захлебнулся. Колени мои подкосились. И я чуть-чуть не грохнулся на пол.
Берэлэ все это видел и ни слова не произнес. Вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь.
Все стало на свои места. Карты были раскрыты. Я любил Таню, и она любила меня. Берэлэ тоже любил Таню, но его она считала лишь нашим общим другом.
И Берэлэ не обиделся. По крайней мере, не показал этого нам. И остался нашим другом, глубоко в душе похоронив свои чувства.
Я бы так не сумел. Потому что я — эгоист. И большинство людей такие же. А вот Берэлэ — нет. И еще один человек умел так же владеть собой в похожей ситуации и не озлобился. Этим человеком был старый цирковой клоун, который поселился на соседней улице и часто заходил навещать акробатку, но обычно заставал дома только Таню и нас с Берэлэ.
В цирке выступали со своим номером два клоуна: Бим и Бом. Бим — высокий и тощий, Бом — короткий и толстый. У них была хорошая программа, и публика их очень любила. В нашем городе после их гастролей всех высоких мужчин называли Бимами, а всех коротышек — Бомами.
Конечно, имена Бим и Бом были кличками. У них обоих были нормальные человеческие имена и фамилии, но не только публика, но и даже сами циркачи не давали себе труда узнать эти имена и прекрасно обходились кличками.
Бом был одиноким человеком и совсем не толстым. Правда, он был невысоким. Это только на арене цирка он казался толстым, круглым, как шар. Его так одевали. И даже накачивали под одежду воздух велосипедным насосом.
Мать Тани, акробатка, была примерно вдвое моложе его, и, по правде говоря, он годился ей в отцы. Да к тому же он был еще и некрасивым: морщинистое бритое лицо с большой бородавкой у правой ноздри, во рту не хватало зубов, а верхняя губа слегка проваливалась. На арене это ему даже помогало: он шепелявил и присвистывал, когда говорил, а публике казалось, что он нарочно так смешно произносит слова, в этом видели талантливый актерский трюк и награждали аплодисментами за мастерство.
Бом в жизни был совсем не смешным. А, наоборот, очень грустным человеком. И добрым. Акробатку он навещал почти каждый день. И почти никогда не заставал ее дома. Он приходил к девочке и, как нянька или дедушка, приносил Тане чего-нибудь поесть и подогревал пищу на кухне у грузчика Эле-Хаима. Потом он собирал грязное белье, и не только Танино, но и ее мамы, и относил в прачечную. Мне и Берэлэ за то, что мы играем с Таней и не даем ей скучать, он всегда приносил что-нибудь: то свисток, то разноцветные карандаши.
Мы его называли дядя Бом, а Таня звала Бомчиком. Как и ее мама, когда он изредка заставал ее дома. Если он натыкался при этом на провожавших ее офицеров, то нисколько не дулся на них и был с ними дружелюбен, а те, узнав в нем клоуна, который потешал их в цирке, не могли удержаться от смеха, когда смотрели на него и слушали, как он шепелявит.
Из нас двоих Бом отдавал явное предпочтение Берэлэ, в котором он быстро опознал своего двойника. Оба они любили без взаимности и оба не ожесточились, а продолжали любить, не навязываясь и не изображая из себя страдальцев. Они даже чем-то были похожи. Возможно, оттого что были коротышками. И еще выражением глаз. Глаза у них у обоих были печальные. Даже когда они смеялись.
Так прошло лето.
В сентябре мы снова пошли учиться, и, к нашей радости, из-за того, что гастроли цирка были продлены, Таню тоже записали в нашу школу, и мы с Берэлэ могли провожать ее туда и обратно.
С какой радостью отныне просыпался я по утрам, заранее предвкушая нашу совместную прогулку в школу. Мы с Таней обычно шли рядом, болтая и смеясь, а Берэлэ — позади нас. Он нес, кроме своего, еще и танин портфель. Он тоже смеялся. Но не когда я говорил что-нибудь смешное, а когда говорила Таня. Сразу после уроков мы дежурили у дверей ее класса, и Берэлэ держал наготове Танино пальто, которое он успевал взять в гардеробе. Таня брала у него пальто и отдавала свой портфель. Домой мы возвращались тем же порядком: я — рядом с Таней, Берэлэ — чуть позади.
Дни стали прохладными. Пошли дожди, и брезентовый конус цирка намок и стал темным. Листья облетали с деревьев и лежали желтыми пятнами на влажной черной земле.
В конце сентября Таня заболела. Тогда я впервые услыхал страшное название новой болезни: менингит. Ею болели дети. У нас в городе началась эпидемия, и каждого, у кого обнаруживали признаки этой болезни, немедленно увозили в больницу. Вместе с мамой.
Таню тоже увезли. И мы с Берэлэ осиротели. Мир вокруг нас поблек и стал серым. Ну как можно прожить день, не услыхав серебристого, как звон маленького колокольчика, смеха Тани, не увидеть ее улыбку и три ямочки, возникавшие при этом: две на щеках и одну на подбородке?
Мы не знали, куда девать себя. Мы ходили очумелые, как будто нас крепко стукнули по голове.
Менингит считался заразной болезнью, и к дому Берэлэ приехала санитарная машина, чтобы сделать дезинфекцию, после чего там остро воняло карболкой. Нас же обоих, состоявших в близком контакте с больной, перепуганные родители отвели в поликлинику и успокоились лишь тогда, когда после тщательного осмотра врачи единодушно подтвердили, что мы счастливо избежали заражения. Моя мама на всякий случай запретила мне заходить в дом к Берэлэ, чтоб я не подхватил инфекцию, которая каким-нибудь чудом выжила там и после дезинфекции ждет, когда я, шлимазл, подвернусь ей под руку.
Теперь мы с Берэлэ встречались только в школе, и он приносил мне последние новости из больницы.
Таня, по его словам, чувствовала себя хорошо, и появилась надежда на ее скорое выздоровление. У нее, к счастью, легкий случай, а в тяжелых случаях почти никто не выходил из больницы живым. Все новости Берэлэ узнавал у старого клоуна Бома, который каждый день ходил в больницу и носил Тане и ее маме передачи.
Мне хотелось хоть одним глазом увидеть Таню, и Берэлэ взялся это устроить. Он договорился с Бомом. Мы, конечно, ничего дома не сказали. Захватив портфели, мы дошли до школы, но завернули к Бому. Он взял извозчика, и мы втроем поехали в больницу. Берэлэ Бом взял к себе на колени, а меня усадил рядом с собой. Моросил мелкий дождик, и извозчик поднял кожаный верх фаэтона, так что с улицы никто не мог нас увидеть. С одной стороны, это было хорошо, меньше шансов родителям узнать, что мы, нарушив запрет, ездили в больницу. Но с другой стороны, пропадал всякий — эффект: никто из мальчишек не мог увидеть своими глазами, как мы разъезжаем на извозчике, да еще в компании с цирковым клоуном.
Бом привел— нас к тому красному кирпичному корпусу, над дверью которого была надпись: «Инфекционное отделение», и показал нам окно на втором этаже, рядом с которым, по его словам, стояла танина кровать. И действительно, скоро в окне появилась голова Таниной мамы, очень изменившейся за это время. На ее губах уже не было яркой помады, белокурые волосы не были завиты и свисали нечесаными прядями. Но она по-прежнему была красивой и улыбнулась, увидев нас троих под черным зонтом, который держал в руке Бом.
Потом она на миг исчезла и снова появилась за окном, держа в руках нечто вроде раздетой куклы, с которой сорвали волосы. Я обмер. Потому что с трудом узнал в этой ободранной кукле Таню. Ее остригли наголо в больнице, и уже больше не было белых локонов, а была лишь круглая, как шарик, головка с маленькими ушками по бокам. На Тане была белая больничная рубаха, и от этого она казалась незнакомой и чужой. Но когда она узнала под зонтом рядом с Бомом Берэлэ и меня, улыбка выдавила две ямочки на похудевших щеках и третью на подбородке. Она послала нам воздушный поцелуй и что-то сказала, но мы ничего не могли понять, потому что звук не проходил через плотно закрытое окно. Мы тоже кричали ей в ответ, и тогда она мотала головой, показывая, что не слышит, и мы продолжали кричать все громче, до хрипоты, пока Таню не унесли в глубь палаты.
Я вернулся с этого свидания без всякого чувства тревоги, которое томило меня эти дни. Ну, еще недельку потерпеть, думал я, и Таня вернется домой, и волосы ее отрастут, и мы снова будем ходить в школу втроем, и Берэлэ будет носить ее портфель.
Как обычно, в то утро я поспешно завтракал, чтобы не опоздать в школу, и услышал, как мама в кухне жалуется отцу:
— Когда это наконец кончится? Можно сойти с ума! Один ребенок умирает за другим. Ее уже привезли домой.
— Кого привезли? — Я вбежал в кухню с набитым кашей ртом.
— Сначала проглоти, потом разговаривай, а то подавишься.
— Кого привезли домой? — повторил я.
— Ну, ее… Эту девочку… — отвела глаза мама. — Твою барышню.
Таня уже выздоровела?
Дальше мама говорить не стала и, отвернувшись от меня, заплакала так, что у нее затряслись плечи.
У дома грузчика Эле-Хаима Маца уже толпились люди, а во дворе и в саду было полно незнакомых мужчин и женщин — это пришли на похороны циркачи. Без своих ярких, в блестках, костюмов, а в обычных пальто и плащах, и хоть я влетел туда сам не свой, все же опознал среди них и музыкальных эксцентриков, и борцов, и канатоходцев. Бим и Бом, тоже не в клоунских нарядах, а в черных пальто, стояли вдвоем, и высокий тощий Бим положил руку на плечо короткому Бому. Бом плакал при всех. Не стесняясь.