Мы с Митей всегда делились впечатлениями дня, и от него я узнаю некоторые подробности монастырского быта, которые не вижу сама.
Например, игумен часто садится за стол первым, долго ест. А Митя сидит рядом и замечает, что отец Михаил наливает себе в миску половину разливной ложки супа, кладет туда же ложку второго и запивает все чаем. Для рослого мужчины это вообще не еда, а он, выходя, еще скажет: «Ну вот, пришел первый, ушел последний и опять объелся. Так Лествичник и говорит про ненасытное чрево: само уже расседается от избытка, а все кричит: алчу!»
Такие хитрости в стиле монастырской жизни. Когда-то монаха могли поставить на год у ворот, чтобы он всем кланялся и говорил:
«Простите меня, я вор и разбойник». Но говорить о себе, что ты обжора и лентяй, или что ты три месяца не мылся, — это тоже лекарство от гордости. А чем должен заниматься монах? Молиться, бороться с помыслами и с гордостью. Пока ты заполнен сознанием собственного достоинства, по-фарисейски помнишь о своих добродетелях, о своей талантливости, уме, красоте — к тебе закрыт доступ Богу; на уровне жалких человеческих достоинств нет места божественному. А вот когда ты ощутишь всем нутром, что ничего не можешь без Бога, ни росту себе прибавить хоть на один локоть и ни от одного греха избавиться, тогда ты и воззовешь из глубины. И Он придет и всякий твой недостаток восполнит от Своего избытка и по Своей любви.
И еще одну тайну игумена нечаянно раскрыл Митя.
— Когда я захожу в алтарь с кадилом, отец Михаил всегда сидит. А как-то я карандашик уронил, наклонился… И вижу через щель под царскими вратами — большие подошвы стоят пятками вверх. Через час я опять уронил карандашик, заглянул в щель: опять подошвы от сапог вижу! Значит, он там всю службу простаивает на коленях…
Один раз Митя был в келье игумена. Она оказалась чуть больше нашей, с одним окном в зелень на склоне. Стол под окном, кровать — широкая доска на ящиках от ульев. На стене тоже прибит ящик от улья — книжная полка. Шкаф с книгами, на нем висит погребальное покрывало — в постоянное напоминание. В красном углу над аналоем икона Богоматери хорошего письма, зажженная перед ней лампада. Проще и строже уж не могло быть.
— А эта келья мне дороже мира и всего, что есть в мире… — сказал игумен. — Вот еще построю веранду вокруг, отгорожусь совсем. А гостям пусть отвечают, что игумен спит.
Митя сидел на краю жесткой койки, отец Михаил на низкой скамье у стены. При его росте трудно не смотреть на собеседника сверху вниз, и он старается по возможности встать или сесть ниже, часто садится на корточки, прислонившись к стене, — и смотрит снизу.
Он говорил о монашестве. О том, что это совершенно особое призвание.
— Если у человека есть вкус к монашеской жизни, значит. Бог его призывает. Но даже архиереями могут стать многие. А настоящими монахами — единицы. «Сиди в келье, и она тебя всему научит» — говорили святые. Нужно полюбить это уединение, тишину, глубинную молитвенную жизнь — она и есть жизнь духовная, а не то, что теперь называют этим словом… — А когда они вышли, отец Михаил оглянулся с тропинки на дощатый домик на сваях: — Но если бы у меня было крепкое здоровье, как у прежних монахов, и я мог вынести зной, холод, питаться травами, я вообще ушел бы далеко-далеко в горы и там жил один.
Об отце Михаиле Митя рассказывает с сияющими глазами:
— Он говорит: если у тебя есть добродетель, но о ней узнал хоть один человек, она обесценена для Бога, потому что ты уже вознагражден за нее на земле. И если ты сделал доброе дело, но рассказал об этом — ты сделал его напрасно.
Еще мы часто вспоминаем, как бесславно кончилось Митино послушание будильника. Уже на второй день нас разбудил Арчил:
наши часы со звоном отстали на сорок минут.
— Если случилось что-нибудь хорошее, лучше отнести это на чужой счет, — сказал игумен, — а если плохое, надо поискать свою вину.
— Как я могу винить себя, если часы отстали? — засмеялся Митя.
— А может, ты забыл их завести?
На следующее утро часы опять отстали на сорок минут, и Митя с торжеством понес их к игумену.
— Оправдываешься? Доказываешь свою правоту? — покивал отец Михаил. Уже поэтому ты не прав.
Будильником опять стал Арчил, он просыпался без часов. А игумен рассказал один случай из своей жизни о том, как опасно обвинять в чем-нибудь другого. Был он на послушании в монастыре. И они с соседом по келье вырезали отличные войлочные стельки. У соседа сапоги пропускали воду, стал он иногда брать их у отца Михаила. А как-то раз он сам надевает сапоги и видит: стелька там гораздо меньше. «Ты что это, спрашивает он, — наши стельки поменял?» «Да нет, — говорит сосед, — не менял я их». «Как же не менял? Смотри сам, была стелька большая, стала маленькая. Или ты ее под свой размер обрезал?» «Ничего я не обрезал», отвечает. Отец Михаил совсем возмутился: год живут бок о бок, и из-за такой глупости друг друга обманывать? Выбросил стельки, вырезал другие. Шли дожди, сапоги промокали. Через неделю кладет он на батарею стельки сушить, смотрит — и эти маленькие. Тут до него и дошло, что они сыреют и усыхают, а он из-за них с братом поссорился.
— Кто виноват? — спрашивает он, хитро посмеиваясь. — Стельки?
— Стельки, — весело соглашается Митя.
В мистическом смысле, говорит игумен, все мы друг перед другом виноваты, даже если не знаем за собой никакой вины. А если заглянуть глубоко, то и вина найдется. Поэтому в Церкви есть Прощенное воскресенье, когда все просят друг у друга прощения, есть покаяние, исповедь, смывающая вину. А в мире эта вина разрастается, накапливается, как электричество в тучах, и разражается на коммунальном уровне ссорой, на глобальном — войной…
Над Митиной душой отец Михаил имеет все большую власть, и я иногда ревную к нему сына. Может быть, и игумен немножко ревнует Митю ко мне. Потому что мы с сыном вдвоем, а каждый из них одинок. Слово «монах» и происходит от греческого «монос», что значит одинокий.
Однажды я была у родника, а Митя позвал меня к началу службы. Потом вышел навстречу с очень смущенным лицом.
— Ты что не идешь? Давай сама следи за временем. А то я зову тебя, выглядывает отец Михаил из храма и дразнит: «Вы посмотрите, стоит на монастырском дворе молодой послушник в скуфье, в подряснике… И кричит: „Ма-а-а-ма!“»
Я привыкла считать своего сына мальчиком. А тут посмотрела и увидела, что он стал юношей, на днях ему исполнялось шестнадцать лет. Под траурным куполком скуфьи он казался выше; нежные, чистые черты лица определились, почернели брови… На посторонний взгляд он вполне мог сойти за молодого монаха, когда собирал с Арчилом сено на лугу за храмом или вел нашу лошадь.
Игумен и мне как-то сказал полушутя:
— Пора уже вашему сыну идти своим путем. Оставляйте его у нас. А сами идите в женский монастырь, здесь есть недалеко от Мцхеты.
— Но вы разрешили пожить здесь нам обоим. Вы не отбираете обратно своего подарка? И сын пока нуждается во мне.
— Сын всегда нуждается в матери. Но рано или поздно он от нее уходит.
— Пусть лучше это будет поздно… И знаете, один писатель мне говорил, что у него было много жен, но самой духовно близкой женщиной всегда оставалась мать.
— Наверно, мать может быть ближе, чем жена. Но не должна быть ближе Бога. И сын для матери — тоже. «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». А вы, мне кажется, пока Митю любите больше, чем Бога.
— Я просто не разделяю эти две любви.
— Вот я и говорю о том, что пора разделить…
Я не согласилась, но мне стало грустно после этого разговора.
Что-то случилось с Венедиктом. Больше мы не видели его пьяным, но в последние дни вообще мало видели, только на службах и трапезах. Если мы встречаемся на тропинке, он делает шаг в сторону и молча пропускает меня. Или смотрит сквозными холодными глазами. Мне показалось, что между ним и игуменом тоже легла тень отчуждения.
Однажды Митя зашел к Венедикту в келью: тот обещал научить его вырезать кресты. Посидели поговорили. Дьякон вырезал панагию из дерева ко дню Ангела Патриарха. Слушал с рассеянным видом, потом сказал: «Прости, Димитрий, я сейчас в благодати Пресвятой Богородицы, ты мне мешаешь…» Митя пошел к двери, и Венедикт проговорил ему вслед: «А вдруг Она обидится, что я обещал тебе и не сделал, и уйдет?»
Кресты он тоже режет из можжевельника, яблони, липы, груши. Если грушевую пластинку выварить в растительном масле, она приобретает благородный темно-коричневый цвет. Я видела параманные монашеские кресты из грушевого дерева, похожие на старинные, и вскоре после нашего приезда Венедикт пообещал нам с Митей вырезать такие. Он показывал нам и кресты довольно больших размеров, украшенные только округлыми грузинскими буквами. А иногда распятие из светлого дерева он обрамляет темным, так что один крест вписан в другой.