Но тут вошла Фаина в японском халате с голубыми цветами и цаплями, а сзади нее показалось улыбающееся козье лицо дочки адвоката, — засмеялась, заужасалась, замахала на них развевающимися душистыми рукавами, погнала мужа наверх и потушила свет.
И стало темно и тихо.
Он долго лежал в этой теплой темноте и тишине, вспоминал и думал. А ведь у Романа это все неспроста: их бабушка по матери, как тогда говорили, сбилась с панталыку 35 лет от роду и еще столько же провела в одном частном пансионе для тронутых. А про его собственного отца, Абрама Ноевича, говорили, что он, конечно, прекрасный, сочувственный, честный человек, золотые руки, работяга, если нужно, может сутками не выходить из типографии, только вот не в пример брату: маленько он тряхнутый, из-за угла пыльным мешком его ударили, пьет много, а пьяный рассуждать любит, жена рано померла, сына оставила, а сын тоже не утешает, растет ворлаганом, по двору целый день бегает, голубей гоняет, с типографскими в бабки сшибается, и никому-то до него дела нет. Так выйдет ли из него толк? Ой, сомнительно!
Вышел толк, папа, вышел. Посмотрел бы ты сейчас, Абрам Ноевич, какой я мундир ношу, с какими он у меня нашивками, значками, опушечками, в каком кабинете я сижу, чем занимаюсь! Небось расстроился бы, замахал руками, заплакал: «Ой, Яша, зачем же ты так? Разве можно!» Можно, старик, можно! Теперь уж не я перед людьми виноват, а они передо мной. И безысходно, пожизненно, без пощады и выкупа виноваты! Отошли их времена, настали наши. А вот к лучшему они или к худшему, я уж и сам не знаю. Ну ничего, торопиться нам некуда — подождем, узнаем. Все скоро выяснится! Все! Теперь ведь до конца рукой подать. Я чувствую, чувствую это, папа!
Зыбин проснулся внезапно, среди ночи, как будто от толчка, и увидел, что кровать напротив занята. На ней лежит кто-то длинный, худой и старый. Желто-бурая кожа лица, впалые черные виски, острый колючий подбородок.
— Черт, — сказал Зыбин ошалело. — Неужели опять кого-то подбросили из городской колонии?
Он осторожно поднялся, так, чтобы ничего не звякнуло, и сел. Да, скорее всего этот тоже из лагеря — узбек или таджик. А впрочем, может быть, кавказец. Как-то он видел целую колонну таких. Посреди мостовой их вели в тюрьму. Конвой шел рядом в развалку, заходил на тротуар, глядел по сторонам, улыбался встречным. Да и арестованные чувствовали себя довольно вольготно, разговаривали, смеялись, курили, махали руками. Обычно этапируемые так себя не ведут. Было много прохожих, и они стояли, смотрели.
— Что это? — спросил Зыбин у стоящего рядом усатого дядьки.
Тот махнул рукой.
— А перебежчики, — ответил он с каким-то непонятным и неприятным подтекстом. — Из Синь-Цзяня. Видишь, так и несет их в тюрьму! Водят и водят.
— И что им будет? — спросил Зыбин.
— А известно что — два года, — пренебрежительно улыбнулся дядька, — раз в тюрьму с Дзержинского погнали, то это верные два года.
— Могут и вышака дать, — сказал хмуро какой-то парень рядом.
— Не-е, — мотнул головой дядька. — Которому вышака, тот там и остается, а если вывели, то два года.
Так вот, очевидно, такой перебежчик и находился сейчас перед Зыбиным. Да, немолод, очень даже немолод, но жилист и еще крепок. Очень высок, ступни в шерстяных носках упираются в стену. А на столе квадратиком лежат комбинезон и плотная серая куртка железнодорожника на крюках. Под столом туго набитая и зашнурованная туристская — именно туристская, а не красноармейская! — сумка с лямками. Тут же ботинки. Все приведено к некоему несложному, но строгому лагерному идеалу. И он, видно, тоже идеальный лагерник. Вот как и Буддо. Так что ж, его тоже привезли на переследствие? Может быть, но и на Буддо он не похож. Он похож еще на кого-то и, кажется, того же плана, но на кого же, на кого же? Он осторожно встал и зашел с другой стороны. Спит — ровно, спокойно, непробудно. Крепким хозяйским сном. Видно, что ко всему привык: тюрьма, лагерь, переезды — это его стихия. Ну ладно, пусть спит. Утром посмотрим.
Наутро он разглядел его как следует. Да, это был старик, высокий, очень худой — остро выделялись ключицы, — с черными клочкастыми жесткими бровями, но глаза под этими разбойничьими бровями были тихие и какие-то выжидающие.
— Позвольте представиться, — произнес старик с какой-то даже легчайшей светскостью и поднялся с койки, — Георгий Матвеевич Каландарашвили. Имею восемь лет по ОСО. Вчера ночью на самолете был доставлен сюда. Как полагаю, на новое следствие!
«Недурно, — весело подумал Зыбин. — И этот на новое следствие! Ну халтурщики!»
Он назвал себя и, не вдаваясь больше ни в какие подробности, спросил: а не знает ли Георгий Матвеевич такого Александра Ивановича Буддо, он тоже был привезен из лагеря на новое следствие, и они сидели в одной камере.
— Как говорите? Буддо? — нахмурился старик. — Нет, в нашем лагере такого не было. А вы верно знаете, что он из Карлага? Ах, из городской колонии! Ну, так это совсем другое дело. У него какая статья-то?
Зыбин сказал: 58–8 через 17. Старик снисходительно улыбнулся.
— Болтун! Посочувствовал кому не надо. Нет, встречаться с ним мы никак не могли. Таких, как я, в городских колониях не держат. У меня же ПШ! Караганда, Балхаш, Сухо-Безводное — вот наши родные края. И давно, Георгий Николаевич, вы имеете честь тут припухать?
— Как вы сказали? — удивился Зыбин. — Припухать?
— Припухать, припухать, — улыбнулся старик. — А вы разве не слышали этого слова? Как же это сосед-то вас не образовал? Дело в том, что у нашего брата, лагерника, бывают только три состояния: мы можем мантулить (или, что то же самое, «упираться рогами»), то есть работать, или же кантоваться, то есть не работать, и, наконец, припухать, то есть ждать у моря погоды. Вот мы с вами сейчас припухаем. Хорошо! А вот вы не знаете, с какого конца сейчас оправка? С того? Ну, это значит, еще минимум полчаса придется ждать, тут коридоры большие. Тогда извините.
Он отошел в угол к параше.
«И все-то ты знаешь», — подумал Зыбин неприязненно. И спросил:
— А что такое ПШ?
— О-о, это серьезное дело, — ответил Каландарашвили, возвращаясь. — С этими литерами вы не шутите — это «подозрение в шпионаже». А получил я эту литеру потому, что прожил в Грузии беспрерывно с рожденья по тридцатый год, значит, присутствовал при основании и падении так называемой кукурузной республики. Ну, конечно, был знаком кое с кем из будущих грузинских эмигрантов. А они, как следует из газет, все шпионы. Так что тут логика полная, но то, что я сейчас здесь, никакого отношения ни к кукурузной республике, ни к ПШ не имеет, это у меня уже благоприобретенное, заработанное в лагере!
«Ну, все как у Буддо, — отметил про себя Зыбин. — Ах ты Господи! Хорошо, хорошо, не буду забегать вперед, сам все скажет». И неожиданно сказал:
— Ну возобновят вам старый срок, и все!
— Срок! — покачал головой старик. — Да я бы старый срок у них с закрытыми глазами схватил бы. Но для этого они меня не стали бы вывозить на самолете. На месте сунули бы, и все! Нет, тут дело иное, серьезнее!
— А какое же? — не удержался Зыбин.
Каландарашвили взглянул на него и улыбнулся.
— А вот какое, — сказал он, протянул костлявый палец и приставил его к переносью. — Вот какое, — повторил он и слегка щелкнул себя по виску.
— Господи, да за что же это? — невольно воскликнул Зыбин. — Вы извините, конечно, что спрашиваю…
— Ничего, ничего, спрашивайте. Да нет, ничего особенного я не сотворил. Никого не убил, не зарезал, не ограбил, просто в один прекрасный день написал и отправил одно честное, чисто деловое письмо в Москву. Потребовал у должника его еще дореволюционный должок. Вот и все. И никаких там высказываний, эмоций или упреков — ничего!
— И что же, письмо это задержали? И полагаете, что вас за это… — Голос у Зыбина насмешливо дрогнул.
— Да нет, раз взяли, значит, оно точно дошло по адресу, — не заметил его тона старик. — Ну, конечно, сглупил я страшно, потребовал, как говорится, у каменного попа железной просфоры, а поп этот — человек действительно каменный, без всяких там сантиментов, он на это письмо посмотрел с государственной точки зрения.
— И что ж теперь будет?
— Да плохо будет. Начальник намекнул, когда меня выводили из лагеря, что очень плохо будет. Ему, бедняге, самому, конечно, здорово влетело. Выходит, что скорее всего получу я из всей суммы девять копеек натурой. И все!
— Это что ж такое? — спросил Зыбин. (Игра? Провокация? Просто порет чепуху? Да нет, не похоже что-то.)
— Вот сразу видно, что вы в лагере не были, — засмеялся Каландарашвили. — Это, так говорят, выразился один из адвокатов в защитной речи. «Мой подзащитный, граждане судьи, не стоит даже тех девяти копеек, которые на него затратит наше государство». Следователи очень любят этот анекдот. А впрочем, вряд ли это и анекдот. Теперь адвокаты мудрые. Они научились говорить с судьями на понятном для них языке. Так! — Он вдруг сделался совершенно серьезным. — А теперь разрешите, я на минуту займусь своим хозяйством. — Он поднял сумку и поставил ее на стол. — Понимаете, меня выдернули ночью с такой скоропалительностью, — продолжал он, распуская шнурки, — что даже и не обыскали. А этот вот рюкзачок принесли на машину прямо из каптерки. Так что я и друзьям даже не смог ничего оставить. А как раз недавно посылка была. Да еще от старой оставалось, — он наклонился над сумкой. — Вы курите, Георгий Николаевич? Ах, жалко, жалко! В лагере или в тюрьме это большая поддержка, особенно когда волнуешься. Ну а курящих-то вы ничего, выносите?