Джо вышел следом за мной и смотрел, как я рассыпаю крошки. Потом он взял меня за локоть и нахмурил брови, это могло означать, что он хочет со мной поговорить, для него речь — трудное дело, целое сражение, слова выстраивались колонной, спрятанные в бороде, и выползали по одному, тяжелые и неуклюжие, как танки, пальцы его сдавили мне руку — предваряющий спазм, но тут появился Дэвид с топором.
— Эй, хозяйка, — сказал он, — что-то, я смотрю, у вас поленница — от земли не видать. В самую пору поработать захожему молодцу.
Ему хотелось сделать что-нибудь полезное; и правильно он сказал, если нам жить здесь целую неделю, понадобятся еще дрова. Я велела ему поискать сухой стояк, но только не чересчур старый и не гнилой.
— Слушаюсь, мэм, — сказал он и отвесил мне клоунский поклон.
Джо взял маленький топорик и пошел вместе с Дэвидом. Они ведь городские, как бы не оттяпали себе ступни, хотя это был бы выход из положения, мелькнуло у меня в голове, тогда бы, хочешь не хочешь, пришлось уезжать. Но насчет него их можно было не предостерегать, они вооружены, он это сразу заметит и убежит.
Когда они ушли по тропе и скрылись из глаз, я сказала, что пойду полоть грядки в огороде — тоже полезная работа, которую надо было сделать. Я хотела быть все время чем-то занятой, соблюдать хоть видимость порядка, и скрывать свой страх и от них и от него. Страх имеет особый запах, как и любовь.
Анна почувствовала, что предполагается ее участие, бросила детектив и притушила сигарету, выкуренную только наполовину, у нее теперь была дневная норма. Мы повязали головы косынками, и я отправилась в сарай за граблями.
Огород был через край залит солнцем, в нем было жарко и душно, как в парнике. Мы опустились на колени и стали выдергивать сорняки; они не давались, держались за землю, тянули за собой большие комья или же обламывались и оставляли в почве свои корни, чтобы потом возродиться; я выкапывала их из прогретой земли руками, перепачканными зеленой растительной кровью. Показались овощи, бледные, угнетенные, чуть не до смерти удушенные. Мы с Анной граблями собрали вырванную траву в кучи и оставили между грядками вянуть и медленно умирать; потом ее сожгут, как ведьму на костре, чтобы не воскресла. Появилось несколько комаров и слепней с радужными глазами и жалами, как раскаленные иглы.
Работая, я время от времени подымала голову, оглядывала забор, газон, но никого не было. Может быть, его и узнать-то нельзя будет, преображенного старостью, безумием, лесом, — куча изорванного сопревшего тряпья, лицо в шерсти и палых листьях. История, думала я, бежит быстро.
Годы ушли у них на то, чтобы устроить огород, местная почва оказалась чересчур песчаной и худосочной. Этот вытянутый участок искусственного происхождения, плод трудов, — компост, перелопаченный с черной болотной грязью и лошадиным навозом, который они привозили на лодке из зимних лагерей лесосплавщиков, когда там еще держали лошадей, для того чтобы подволакивать бревна к замерзшему озеру. Отец с матерью таскали навоз в больших корзинах на носилках, два шеста, а поперек набиты доски, один держит спереди, другой — сзади.
Я еще помнила более ранние времена, когда мы жили в палатках. Где-то вот здесь мы нашли наше ведро, в котором хранились куски сала, ведро было разодрано и смято, как бумажный пакет, на краске следы когтей и клыков. Отец как раз отправился в далекую экспедицию, он часто тогда уезжал изучать состояние лесов для бумагоделательной компании или для правительства, я никогда толком не знала, на кого именно он работал. У матери оставался запас еды на три недели. Медведь вломился в продуктовую палатку через заднюю стенку, мы слышали ночью, он перетоптал яйца и помидоры, содрал крышки с консервных банок, разбросал хлеб в упаковке из вощеной бумаги и побил банки с джемом, мы утром спасли, что смогли. Единственное, к чему он не проявил интереса, была картошка, и мы как раз сидели у костра и завтракали этой самой картошкой, когда он вдруг материализовался на тропе, брел, принюхивался, грузный, плоскостопый, похожий на оживший клыкастый меховой коврик: вернулся за добавкой. Мама встала и пошла ему навстречу; он остановился и издал отрывистый рык. Она крикнула ему одно слово — что-то вроде «брысь!» — и замахала руками, и тогда он повернулся к ней задом и потопал обратно в лес.
Эта картина осталась у меня в памяти: мама со спины, руки вскинуты, будто она хочет взлететь, и перед нею устрашенный медведь. Потом, рассказывая этот случай, она говорила, что напугалась до смерти, но я не могла в это поверить, она так уверенно, твердо держалась, словно знала всесильное волшебное заклинание — слово и жест. Она тогда была в своей кожаной курточке.
— Ты принимаешь пилюли? — вдруг ни с того ни с сего спросила Анна.
Я вздрогнула и подняла на нее глаза. Целую минуту соображала, зачем ей надо это знать. Раньше такие вопросы называли личными.
— Перестала, — ответила я.
— Я тоже, — мрачно сказала она. — Кого я знаю, все бросили. У меня тромб в ноге образовался, а у тебя что?
На щеке у нее была грязь, розовый грим расплавился от жары, как асфальт.
— Я стала плохо видеть, — ответила я. — Все как в тумане. Мне сказали, что месяца через два пройдет, но ничего не прошло.
Чувство было такое, будто вазелин в глаза попал, но этого я ей не сказала.
Анна кивнула; она дергала сорняки, словно волосы рвала.
— Сволочи, — говорила она, — такие умники, могли бы, кажется, придумать что-нибудь, чтобы действовало и не убивало. Дэвид хочет, чтобы я опять начала их принимать, он говорит, это не вреднее аспирина, но ведь следующий раз тромб может образоваться в сердце, мало ли где. То есть я лично рисковать не намерена.
Любовь без страха, секс без риска — вот чего им надо, и им это почти удалось, они почти что сумели, но, как в цирковом фокусе и в грабеже, «почти что успех» означает провал, и мы опять оказались там, откуда начинали. Любовь и предосторожности, предохранение. Ты предохранялась? — спрашивают они, но не до, а после. Когда-то секс имел запах резиновых перчаток, и теперь опять то же самое, нет больше этих удобных зеленых пластиковых упаковочек, с помощью которых женщина могла притворяться, что она по-прежнему естественное циклическое существо, а не химическая машина. Но скоро создадут искусственную матку, я даже и не знаю, хорошо это или плохо. После первого ребенка я ни за что больше не хотела рожать, это уж чересчур — пройти через все, и впустую, тебя запирают в больницу, сбривают с тебя волосы, связывают тебе руки и не дают смотреть, не хотят, чтобы ты понимала, хотят тебя уверить, что здесь их власть, а не твоя. Втыкают в тебя иглы, чтобы ты ничего не слышала, ты словно свиная туша, и все наклоняются над тобой: техники, механики, мясники, студенты, неловкие или насмешливые, практикующиеся на твоем теле, ребенка достают вилкой, будто соленый огурец из банки с рассолом. А после этого накачивают тебе в жилы красную синтетическую жидкость, я видела, как она капала через трубочку. Больше никогда в жизни не позволю делать со мной такое.
Его рядом со мной не было, не помню почему; должен был бы быть, ведь его была идея и его вина. Но он приехал за мной потом на своей машине, не понадобилось брать такси.
Из лесу у нас за спиной доносилось постукивание топоров; несколько ударов, повторенных эхом, потом тишина, и снова несколько ударов топора, потом смех одного из них, и опять эхо. Эту береговую тропу вокруг острова проложил брат, гулко ухая топором и шурша в зарослях клинком мачете. За год до того, как уехал.
— Может, хватит? — спросила Анна. — По-моему, у меня сейчас будет солнечный удар.
Она села на пятки и вытащила недокуренную половину своей давешней сигареты. Я думаю, ей хотелось еще немножко поговорить со мной по душам, хотелось рассказать о своих болезнях, но я продолжала полоть. Картофель, лук; клубничная грядка заросла безнадежно, с ней нам не справиться, да и клубника все равно уже сошла.
За оградой в высокой траве появились Дэвид и Джо, они несли за два конца одно тонковатое бревно. Вид у них был гордый: идут с добычей. Бревно было все в затесах, они с ним сражались не на шутку.
— Эй! — крикнул Дэвид. — Как работается на плантации?
Анна встала.
— Проваливайте, — сказала она, щурясь на них против солнца.
— Да вы почти ничего не сделали, — не сдавался Дэвид. — Тоже мне огород.
Я смерила их топорную работу наметанным глазом моего отца. Он обычно пожимал им руки и при этом хитро прикидывал: умеют ли работать топором, что знают о навозе? А они стояли смущенные, умытые, в аккуратной одежке, плохо понимая, что от них требуется.
— Молодцы, — похвалила я их.
Дэвид хотел, чтобы мы принесли камеру и прокрутили несколько футов пленки: они с Джо несут бревно. Для «Выборочных наблюдений». Он сказал, что это будет его блистательный кинодебют. Джо сказал, что мы не умеем обращаться с камерой. Но Дэвид возразил, что всех-то делов нажимать кнопку, это и дебилу доступно, и потом, если получится не в фокусе или передержано, это даже лучше, добавится элемент случайности, вроде как художник брызгает краску на холст, это будет органично. Но Джо спросил: если мы испортим камеру, кто за это заплатит? Кончили тем, что они после нескольких попыток кое-как воткнули в бревно топор и по очереди позировали друг другу, стоя со скрещенными на груди руками, одна нога на бревне, точно это какой-нибудь лев или носорог.