Я не ответил. Придя в еще большее замешательство, она понуро стояла, покачиваясь, на ступеньках, а я ушел писать обещанные письма.
— Пожалуйста, не сердись на меня, Вилли! — крикнула она мне вслед, но я и на этот раз промолчал.
Написал я и отцу Килгарриффу, который в ответном письме процитировал строки из неизвестного ему прежде письма Анны Квинтон: «15 ноября 1846 года. В канавах лежат незахороненные трупы. Жители деревень питаются травой, листьями и корнями папоротника. В казармах на меня обиделись, когда я отказалась остаться обедать. Ради всего святого, попытайтесь воздействовать на это самое чудовищное правительство на свете». Ее вороную кобылу звали Глупышкой, в свое время вспоминал отец Килгаррифф, и теперь Анна Квинтон являлась мне во сне вместе с сестрами и отцом. «А вот и Анна», — говорил мой прадед, указывая на видневшийся вдали Духов холм, и я отчетливо видел озабоченную некрасивую англичанку верхом на вороной лошади. Отец Килгаррифф рассказывал, что ее отец был удостоен рыцарского звания и она могла бы быть леди Анной, однако никогда так себя не называла.
— Держись подальше от Элмера Данна, — не раз предупреждала меня мисс Халлиуэлл, но на спортивной площадке я вместе со всеми продолжал смеяться, когда он описывал ее белье.
— Неужели тебе ни разу не хотелось залезть ей под юбку? — спросил меня Элмер Данн в тот день, когда он навсегда покидал школу. Я знал, что мисс Халлиуэлл смотрит на нас из окна и видит, как он отвел меня в сторону: — Клянусь богом, Квинтон, она будет только рада. Такие, как она, это дело любят.
Я гордился тем, что здоровенный оболтус и отчаянный прохвост Элмер Данн, который был к тому же на несколько лет старше меня, с удовольствием со мной общается и называет меня по-мужски — «Квинтон». Небрежным кивком головы он отозвал меня за уборную, где мисс Халлиуэлл не могла нас увидеть, вытащил из кармана брюк пачку сигарет и небрежно предложил мне закурить. Данн собирался устроиться младшим клерком на новую ткацкую фабрику и, поднеся зажженную спичку к моей сигарете, доверительно сообщил, что на фабрике есть ткачихи, которые заткнут за пояс любую девчонку из нашей школы.
— Сказать почему, Квинтон? Понимаешь, католички в этом деле разбираются лучше некуда. — И с этими словами он громко расхохотался.
Давясь от дыма, я ответил, что и без него об этом знаю.
— Если когда-нибудь ее прижмешь, поделишься опытом, ладно, Квинтон?
В Образцовой школе на Мерсьер-стрит у меня не было лучше друга, чем он, и мне было жалко, что он уходит, хотя я и знал, что никогда не смогу выполнить того, что он от меня хотел.
— Будь здоров, Квинтон, — сказал он мне на прощанье, пересек, попыхивая сигаретой, спортивную площадку и помахал мисс Халлиуэлл, которая по-прежнему стояла у окна.
— Скатертью дорожка! — вырвалось у мисс Халлиуэлл, когда мы по звонку вернулись в класс и шум стих. — Надо же! Девять лет проучился в школе, а дурак дураком. Такой дикарь и часа на работе не продержится.
В тот день, после уроков, мисс Халлиуэлл даже не раскрыла французскую грамматику, по которой мы с ней занимались. Она с отсутствующим видом сидела за столом.
— Подумать только, — вновь прошептала она. — Этот подонок проучился в моей школе девять лет. Девять лет, Вилли!
Однажды, когда она вызвала Элмера Данна прочесть вслух вторую строфу «Ручья»[28], тот встал и продекламировал:
Пэдди из Дублина, Пэдди из Корка
С дыркой на заднице больше Нью-Йорка.
Закончив, он не сел, а продолжал стоять, невозмутимо ожидая неминуемого наказания. Когда мисс Халлиуэлл с линейкой в руках с ним поравнялась (Данн был выше ее ростом), он с вызовом протянул ей руку, а когда экзекуция завершилась, вежливо произнес: «Большое спасибо, мисс Халлиуэлл».
— Очень жаль, что ты с ним общался, — упрекнула она меня. — А ведь я просила тебя этого не делать. Именно тебя, Вилли.
Я почувствовал, как у меня привычно вспыхнули щеки, как от смущения заливаются краской лоб и шея, чего раньше, до того, как я попал в школу к мисс Халлиуэлл, со мной никогда не бывало.
— У меня все хорошо, мисс Халлиуэлл. — Я замолчал: язык прилип к небу, а губы так пересохли, что больно было открывать рот. — Уверяю вас, мисс Халлиуэлл.
— Он научил тебя такому, чего не должны знать дети.
— Ничему он меня не научил.
— Ты навсегда останешься в моем сердце, Вилли.
Потупившись, я уставился на закапанный чернилами стол и на синюю обложку французского учебника. Мисс Халлиуэлл еще раз повторила, что я останусь в ее сердце, и ее худая рука легла на мою. А потом она поцеловала меня. Впервые. Щекой я ощутил прикосновение влажных холодных рук, ее пальцы гладили меня по руке.
— Он ведь совал тебе в рот сигарету. Заставлял курить — а все назло мне. Если б ты знал, Вилли, сколько таких подонков я перевидала с тех пор, как открыла здесь школу.
— Я не хочу ходить в любимчиках, мисс Халлиуэлл.
— Мы всегда будем с тобой друзьями, Вилли. Вместе нам легче будет переносить невзгоды.
Она во второй раз поцеловала меня, и тут меня охватило такое бешенство, что закружилась голова. Я готов был сказать ей все что угодно, лишь бы она от меня отвязалась, — что мне неприятно, когда она ко мне прикасается, что я знаю: на ней белье лилового цвета. Но вместо этого, совершенно неожиданно для себя, я почему-то сказал:
— Может быть, займемся французским, мисс Халлиуэлл?
— Я всегда буду здесь. Пожалуйста, не забывай этого, когда уйдешь из школы. Ты будешь писать мне? Обещай, Вилли. Обещай, что будешь писать мне.
— Да, мисс Халлиуэлл.
Из родинки у нее на подбородке торчал волосок, и я подумал: если спросить, почему она его не срежет, она наверняка зарыдает. Ее слезы будут литься на мой французский учебник, а ее увядшее лицо станет таким же некрасивым, каким было лицо тети Фицюстас, когда та плакала в саду.
— Когда я узнала про тебя, когда я узнала, что стряслось, я сразу поняла: никто из учеников никогда не будет мне так же дорог, как ты.
— Я выучил Passe Compose. J’ai commence…[29]
— Я тебе нравлюсь, Вилли?
Я ответил «да», но это была неправда. Я ненавидел ее родинку, ее влажные губы, разговоры о том, что вместе нам будет легче переносить невзгоды. Я даже был рад, что от меня пахло табаком, что Элмер Данн говорил про нее гадости. У меня и в мыслях не было писать ей письма. Она была мне так отвратительна, что я опять успокоился и равнодушным голосом сказал:
— Пожалуйста, не выделяйте меня, мисс Халлиуэлл. Пожалуйста, не кладите мне при всех руку на плечо.
— Вилли, детка…
— Элмер Данн ронял на пол карандаш специально, чтобы заглянуть вам под юбку.
Мисс Халлиуэлл ничего не сказала. Она молча сидела и смотрела в сторону. От разлившегося по лицу румянца она как-то вдруг похорошела.
— Tu as commence, il a commence, nous avons commence, vous avez commence, ils ont commence[30], — забубнил я.
Я кончил, а мисс Халлиуэлл по-прежнему не произнесла ни слова. Я встал, собрал учебники, сунул их в ранец и вышел из класса, даже не посмотрев в ее сторону и не попрощавшись.
После этого она больше ни разу не занималась со мной после уроков, а в свой последний день в школе я повел себя, как Элмер Данн: пересек спортивную площадку с сигаретой в зубах, зная, что мисс Халлиуэлл наблюдает за мной из окна. Кто-то из учеников зааплодировал, а потом зазвенел звонок, но я не вернулся. Ранец, учебники, пенал остались в классе, а я через весь город пошел домой.
Это была среда, и мистер Дерензи, как обычно, приехал с отчетом, против которого в свое время так возражала мать. Из столовой доносился его мелодичный голос и короткие реплики матери. Я приоткрыл дверь, вошел и подсел к столу. Сейчас, наверно, ученики уже разошлись, а мисс Халлиуэлл сидит в пустом классе и рыдает.
— От Миддлтона пришел счет, который нуждается в проверке, — говорил мистер Дерензи, — Они хотят взять с нас деньги за товар, который мы не получали, так что буду писать жалобу.
Время тянулось медленно. Джозефина принесла чай, а мать, сославшись на зубную боль, потягивала виски. Я был даже рад, что так жестоко обошелся с мисс Халлиуэлл.
— Джонни Лейси женится, — сообщил мистер Дерензи. — На дочке Суини.
— Джонни Лейси? — Мать запнулась, а затем, нахмурившись, в упор посмотрела на мистера Дерензи. — Джонни Лейси? — с нажимом повторила она. — Джонни Лейси?!
— Он уже давно ухаживает за Брайди Суини.
— А как же Джозефина?..
— Это, как говорится, пройденный этап, миссис Квинтон.
Мать неодобрительно покачала головой, а потом с озадаченным, как всегда, видом сказала, что уже давно уговаривает Джозефину вернуться в Лох.
— Ничего не поделаешь, — сказал мистер Дерензи.
— Кто-то засел у меня в голове, а кто — не пойму, — сказала в тот же вечер, уже лежа в постели, мать. Она налила себе немного виски (зубная боль, как видно, не проходила) и, наморщив лоб, мучительно соображала, кто бы это мог быть. А вдруг это мисс Халлиуэлл, которая нажаловалась на меня матери? Нет, вряд ли. Скорее, Джозефина, подумал я, но промолчал.