Время текло, а ничего еще сказано не было; коротенькие замечания о мальчишке на велосипеде с коробками пиццы за седлом, как бы нехотя выдавленные фразы о племяннике мистера Одуловича… Но мальчишка вновь напомнил ассистентке о семейных обязательствах, а племянник вообще погрузил в тяжкие размышления о превратностях судьбы, которая с ним, племянником, жестоко обошлась (автомобиль его врезался в фонарный столб, берцовая кость до сих пор в гипсе, страховка оспорена). Спешка недопустима в разговорах подобного рода, нельзя вторгаться на территорию чужого мозга без спросу, «форд» модели 1970 года — не кабинет психоаналитика, машина — частная собственность, священная и неприкосновенная, но и вовсе не обязательно подныривать под полог чужого сознания, нет нужды врываться в него, сотрясая обитателей ревом, ибо тут же утихомирятся распри волков с медведями, бурундуков с енотами, и звери единой мощной стаей набросятся на пришельца. Надо выжидать: злейший враг человека — он сам, раздираемый противоречиями, снедаемый тайными страстями, изгрызаемый сомнениями; звери в нем уже проснулись, уже встревожены и, поскольку врага внешнего нет, начинают видеть его в соседях; еще немного — начнется тихая грызня, потасовка, исход которой предрешен, потому что человеку надо жить — по крайней мере так, как сегодня, но никак не хуже вчерашнего или завтрашнего дня…
Жалким зайчонком прятался в кустистых зарослях гражданский долг ассистентки; последнее, что удалось ему, лопоухому, сделать, — это побудить хозяйку храбро посопротивляться для виду.
— Простите, я забыла ваше имя… Мистер… эээ…
— Меня зовут так, как сказал я вам полтора часа назад!.. — И после недолгой паузы: — Нас интересует один из ваших пациентов, — произнесено было, и «нас» включило сидевшего рядом в некую организацию, которая могла быть чем угодно, федеральным резервным банком хотя бы, но в любом случае выше любого официального органа и с полномочиями, превышающими возможности штата. — Того, кого я найду в картотеке… Они у вас в сумочке! — одернул он ассистентку, когда зайчик пролепетал было что-то о ключах, уже почти ощущая на себе тяжелую медвежью лапу…
Вдвоем поднялись на седьмой этаж, из шкафа извлеклись папки, через двадцать минут Бузгалин знал все, что ему требовалось, и, благодарный ассистентке, привлек ее к себе, дружески шепнув:
— У вас все будет в порядке…
Волосы ее источали домашние запахи, волосы вобрали в себя и пыль на 7-й улице, где жила ассистентка, и висящий над городом безудержный шум; в волосах запутались, так и не выбравшись оттуда, как из мотка колючей проволоки, голоса детей, Джун и Рика; волосы подарили Бузгалину ощущение Америки, быстросекундный всплеск напоминаний о стране, — миг, повторившийся в самолете, когда тот делал круг над городом, устремляясь в Техас, к Ивану Кустову: пробка на федеральном шоссе где-то у Кливленда, многодетная семья, еле вместившаяся в фургон и оглушавшая всех истошным ором детей и бранью колошмативших друг друга родителей; негр-саксофонист на углу улицы, у ломбарда, каждый приход нового посетителя отмечавший каким-то судорожным взлетом мелодии; миниатюрная жена одного инженера, которого он обхаживал четыре с половиною месяца, обладавшая в соответствии с комплекцией тонюсеньким голосочком, — с нею, с собственной супругой решил посоветоваться инженер, прежде чем согласиться на предложение Бузгалина, поскольку сам сомневался, стоит ли связываться с израильской разведкой, а игрушечная супруга его вклинилась в переговоры и, увидев впервые Бузгалина, радостно просюсюкала: «Так это же КГБ!.. Соглашайся!»; тихое и горькое помрачение разума, испытанное у входа в библиотеку конгресса, земля качнулась под ногами, содрогнулась, потому что вдруг почему-то представился Левитан, «Над вечным покоем»; бессонная ночь в мотеле, где за стеной женщина убивала мужчину со сладострастными причитаниями, и нельзя было прикинуться куда-то спешащим, покидать мотель, потому что женщина, убив и поизмывавшись, полчаса отвела на уничтожение улик и выскользнула, подозрение же пало бы и на внезапно отъехавшего Бузгалина, вот и решалось, надо ли показывать себя полиции или стоит повременить — ибо американец (а таковым он себя уже считал) обязан обрастать американскими грешками, кои властям известны, то есть штрафами за неправильную парковку и превышение скорости; тогда-то в мотеле и подумалось, что и в свидетели пора бы попасть; впервые подмеченное им у себя чувство обретения свободы, когда ты за рулем, когда каждая пролетевшая миля кажется приближением к счастью, и такое, конечно, чувство у каждого американца, да и вся страна спешит неведомо куда, не то убегая от чего-то, не то приближаясь к чему-то, — вот она, птица-тройка, вот упоительный полет к мечте, которая станет явью за поворотом; секунда остолбенелого страха и ужаса — в Пенсильвании, за час до очень важной встречи, когда вдруг уразумел: совершена ошибка, провал неминуем, а ты идешь к нему, как к счастливому финалу тобой написанной пьесы, — и страх и ужас оттого, что потянуло на самоубийство, собственная жизнь потому показалась бессмысленной, что о смысле ее никто так и не узнает, и захотелось заорать во все горло: «Я — самый выдающийся шпион XX века!.. Только благодаря мне на четыре года затянулась разработка нового бомбардировщика! Только я, я, я — смог добыть стенограммы совещаний в Ленгли!..»; и конечно, тот негр-полисмен, «Что делаешь?»; Анна, Анна, Анна — стремительная и жестокая, любящая ровно настолько, насколько сегодня будет достаточно для дела… любимая страна, которую надо спасать от нее самой, — последний отзвук разбушевавшейся внутри бури, скачки перекрывающих друг друга ощущений, каждое — что внезапно прилетевший запах, от которого кружится голова и прошлое кажется вернувшимся во всей осязаемости, но без докучавших некогда забот и волнений… Америка, Америка, судьба и счастье, удачи и несчастья, временами хотелось напевать давно знакомое: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…» — о себе напевалось, ибо нигде, как в США, так вольно не добывались секреты, ни одна страна, ни один народ не позволяли так легко обкрадывать себя или продаваться по дешевке, потому что каждого жителя этой страны гложут сомнения в праведности его бытия; сколько американца ни уверяют в праве более сильного иметь больше денег, идея природного равенства тлеет в душе его, возгораясь временами, и тогда он начинает отдавать бедным и слабым отнюдь не лишнее в сладостном припадке самопожертвования; о великий американский спектакль, в котором самозабвенно играет вся страна, и сценическое действие охватывает нацию, которая не может уже остановиться в сочиненной ею пьесе, ибо стоит погаснуть юпитерам на антракт, как на подмостках немногие зрители увидят другую Америку, совсем другую, потный лик которой изуродован стекающим гримом, и поэтому надо гнать акт за актом безостановочно, надо зевак и зрителей вовлекать в спектакль, загонять их на все расширяющуюся сцену, не позволять им спрыгивать в партер, откуда — с первых рядов — все, все видно и даже слышно, как беснуется суфлерская будка…
Все будет в порядке, повторил он, уже себе, в самолете, когда иллюминатор показал ему краешек Америки, любимой страны, и в шляпу негра-саксофониста, что привиделся ему в подмосковной электричке, полетела смятая десятидолларовая купюра — в оплату того невероятного, что позволила ему узнать ассистентка. 20 февраля этого года Кустов впервые пришел на прием к Одуловичу, жалуясь на непрекращающиеся головные боли, бывал затем у него четырежды, и все потому, что 17 сентября 1943 года не с рожистым воспалением голени привела Мария Гавриловна Кустова сына к лужайке перед госпиталем, а с черепно-мозговой травмой, ею же нанесенной и потому Иваном Кустовым ото всех скрываемой. А ведь еще в Москве могла мелькнуть догадка о травме: день этот, 17 сентября, по данным метеослужбы, выдался чересчур жарким и солнечным для начала осени, +26 градусов, ветер западный, на малюсенькой головке же Ванюши Кустова — просторная дедова буденовка, закрывавшая тугую повязку; с проломленной головкой стоял на лужайке перед госпиталем мальчик Ваня, а в медицинской книжке майора Кустова, во всех анкетах и автобиографиях: «В детстве ничем, кроме простуды, не болел». Тот же вопрос о болезнях задавался очень давно и матери, ответ был тот же — простуда, более ничего: деревня, хата не топлена, ветер изо всех щелей… (В Москве же надо было еще спросить: все сведения о 17 сентября — из военно-медицинского архива, так почему и с чьей воли на мальчика Ваню составили историю болезни в госпитале?) Вмятина в мягком черепе шестилетнего мальчугана заросла давно, знали о ней трое — сам Кустов, Мария Гавриловна и, наверное, госпитальный хирург, по неизвестной причине скрывший точный диагноз, — известной, впрочем, легко догадаться, зная Россию: буденовка была им приподнята, рана бегло осмотрена, мальчик с матерью уведены в процедурную, черепно-мозговая травма на бытовой основе — так определилось опытным фронтовым хирургом; короста на черепе обработана перекисью водорода, и дальнейшие рекомендации по лечению свелись к уточнению того времени, которое Мария Гавриловна могла бы отвести самому хирургу, для чего пришлось, в оправдание «виллиса», на котором преодолевались восемь километров от госпиталя до деревни, выдумать рожистое воспаление кожи, то есть заразу, с которой мальчику подходить к госпиталю нельзя.