Маленького словно вычли из жизни его матери, словно он был ее частью, отнятой у нее и ничем не возмещенной, Она совсем исхудала и была занята только младенцем, Утром, когда он хотел зайти к ней, она часто спрашивала: «Это ты, Колин?», хотя знала, что, кроме них, в доме никого нет, и он ждал у двери, пока она не добавляла: «Теперь можно. Входи, голубчик».
Она держала маленького у своего плеча и похлопывала его по спинке. Когда бы он ни смотрел на маленького, глаза у него были закрыты, щеки надуты, а губы сложены трубочкой и вымазаны сероватым молоком.
По воскресеньям, когда мать кончала кормить маленького, он возил его гулять в коляске.
— Мы все должны помогать чем можем, — говорил отец.
Теперь отец часто готовил сам — он стоял, насвистывая, у стола, и его руки были выпачканы в муке.
— Мне книжки ни к чему, — говорил он, когда мать клала перед ним раскрытую поваренную книгу. — Либо тебе это дано, либо нет. А тогда лучше и не пробовать.
В стряпню он вкладывал столько же старания, как и в постройку бомбоубежища, и редко что-нибудь портил. Испеченные лепешки он ставил на подносе у окна, чтобы миссис Шоу и все, кто проходил мимо, могли их осмотреть. Он купил маленькую швейную машинку — по объявлению в местной газете, как и коляску, — и по вечерам перед сном садился у огня и шил занавески, нагибаясь к свету, протаскивая нитку толстыми пальцами. Глаза у него блестели.
— Ты набирайся сил, — говорил он матери. — А всем этим пока я займусь.
По воскресеньям Колин, толкая перед собой коляску, проходил мимо дома Батти и свистел. Батти выходил с доской или какой-нибудь железкой, они клали ее поперек коляски и везли в Долинку, а маленький спал под этим грузом.
Коляска была высокая, полукруглая снизу, с изогнутой ручкой. Большие колеса со спицами заходили друг за друга. Когда мать заметила набившуюся между спицами грязь и узнала, что маленький все утро проводит перед хижиной под гирляндами дохлых крыс и птиц, она сказала отцу, и он перестал замешивать тесто, вытер руки и повел его наверх, зайдя к себе в спальню за ремнем.
Он редко бил его, но если уж бил, то ремнем, перегнув через ручку кресла или положив поперек кровати, а потом выходил из дома, шел в уборную, сидел там, зажав голову в ладонях, и курил, а мать стояла на кухне, стискивая руки, и глядела в огонь.
В следующее воскресенье она вышла посмотреть, как он катил коляску к центру поселка и дальше за шахту, к Парку.
Каждое воскресенье отец надевал праздничный костюм и шел в том же направлении, мимо Парка, к старой помещичьей усадьбе. Там в амбаре помещался штаб добровольческого отряда местной обороны. Амбар был каменный, обитая гвоздями дверь запиралась на висячий замок, а внутри стоял письменный стол и несколько складных стульев. Все это чем-то напоминало хижину Батти.
Они собирались там в одиннадцать часов, как раз когда колокол церкви в дальнем конце бывшей усадьбы начинал звонить к утренней службе. Некоторые приходили в форме, остальные были в обычных костюмах. Они маршировали по мощеному двору, лихо поворачивали налево в каждом углу и останавливались по команде сержанта. Он приезжал на маленьком армейском грузовичке, и, когда они кончали маршировать, несколько человек по очереди гоняли его по двору, смеялись, перекликались, скрежетали передачами.
Через некоторое время сержант привез в грузовичке винтовки. Теперь уже почти все носили форму, но его отец из-за маленького роста был еще в штатском и маршировал в колонне последним — винтовка лежит на плече почти горизонтально, голова откинута, глаза выпучены, левая рука резко взлетает и опускается.
Когда строевая подготовка кончалась, они выстраивались в шеренгу, заряжали винтовки воображаемыми патронами и стреляли по воображаемым мишеням в дальнем конце двора. Иногда они стремительно перебегали двор, падали на травянистый пригорок и вели огонь по кустам. Кусок дерюги и мешок были подстелены там, где предстояло упасть его отцу и еще одному волонтеру в праздничном костюме, и перед тем, как залечь, оба поддергивали брюки на коленях.
Потом сержант привез еще и штыки, и воскресенье за воскресеньем они примыкали штыки к винтовкам, вопя бежали через двор и всаживали их в мешок, подвешенный к ветке дерева.
Отправляясь с братом на воскресную прогулку, Колин теперь провожал отца до старой усадьбы. Пока во дворе шло учение, он уходил в заброшенный дом. На второй этаж вела узкая каменная лестница, а на третий — широкая деревянная. Почти все потолки обвалились, на балках вили гнезда птицы, оконные проемы давным-давно лишились рам. Он смотрел оттуда на церковь и Парк, на шахту и поселок за ней. Он различал фигурки людей на улицах и на терриконе, а в ясный день видел даже деревья у реки в двух милях оттуда. Внизу раздавались команды сержанта, вопли бросающихся в штыковую атаку и лай собаки сторожа, привязанной у дома.
Из задних окон он смотрел на волонтеров внизу — распростертых на пригорке, если они вели огонь по кустам, или марширующих по двору, если еще не закончилась строевая подготовка. Его отец, который сверху казался совсем маленьким, но очень подтянутым, четко печатал шаг последним.
Во время учений лицо у него было суровым, подбородок втянут, грудь выпячена, глаза смотрели жестко и немного напряженно. Часто, когда они после учений возвращались домой, отец командовал: «Подтянись! Выше колени, выше колени!» — совсем как сержант, — а сам печатал шаг, откидывал голову, взмахивал руками и иногда косился на Колина, проверяя, идет ли он в ногу, хотя и катит коляску.
Однажды в воскресенье волонтеры прошли маршем по поселку — их отряд, отряд из другого поселка и оркестр. Сперва отец сказал, что не пойдет, потому что у него нет формы.
— Все равно иди, — сказала мать. — Важен боевой дух. И ведь у тебя будет винтовка.
— Могли бы, кажется, сшить одну моего размера, — сказал он. — Да пусть бы и великовата была, я бы согласился.
Тем не менее он пошел, и на этот раз шагал в самой голове колонны, а высокие ее замыкали. Колонну вел офицер с тростью — очень пожилой, с серебряными волосами и полоской цветных ленточек на груди. Отец шел всего в двух-трех шагах за ним. Они промаршировали через поселок мимо шахты. Потом пошли назад и повернули под прямым углом. Когда, заканчивая крест, они снова вернулись в центр, где шоссе, ведущее от станции на юг, пересекало другое шоссе, ведущее на запад, к городу, первые ряды некоторое время отбивали шаг на месте, пока не подтянулась вся длинная колонна. Колени отца взлетали высоко, но все-таки не так высоко, как у остальных, потому что материя его лучших брюк била еще новой.
Потом, когда волонтеры пили перед пивной, отец стоял позади других, кивал, но почти не разговаривал, а те, кто вступил в отряд гораздо позже него, небрежно прислонялись в форме к стене пивной, смеялись, шутили. У некоторых на рукавах были уже нашивки.
— От моего костюма скоро одна память останется, — сказал он, когда они шли домой. — И знаешь что? Я чуть было не попросил форму прямо у офицера.
Но когда он наконец получил форму, то не смог ее надеть: некоторое время она висела на стене, а отец смотрел на нее от другой стены со всей горечью обманутой надежды — обе ноги у него были в гипсе в результате несчастного случая, который мог бы окончиться и еще хуже.
Он возвращался домой с работы еще до рассвета и, спускаясь с холма по проселку, увидел впереди фонарики двух встречных велосипедистов. Он устало повернул, чтобы проехать между ними, и только тут понял, что это замаскированные автомобильные фары.
Он ударился о капот, перелетел через машину, упал на багажник и свалился на дорогу.
Шофер отвез его в ближайшую больницу, и через несколько часов, когда мать уже позвонила на шахту узнать, куда он пропал, к ним пришел полицейский и сообщил о том, что случилось. Она сразу же отправила его со Стивеном к миссис Шоу, а сама побежала звонить в больницу, чтобы спросить, сильно ли отец искалечен.
Отца привезли домой через несколько дней на машине «Скорой помощи». У него были сломаны обе ноги, руки и несколько ребер. Когда носилки вытащили из машины, он выглядел бодрее, чем все последние месяцы — особенно с тех пор, как начались его мучения из-за формы. Его внесли в дом и переложили на кровать.
Пролежал он недолго. Гипс ему на ноги наложили таким образом, что он мог стоять — и был даже на несколько дюймов выше, потому что его ступни были охвачены металлическими стремечками. Опираясь на палку, он самостоятельно спускался по лестнице.
Больше всего страданий ему причиняли ребра. Полулежа в кресле у очага, он держался за грудь, стонал в старался дышать медленно и размеренно.
— Я и сам знаю, — повторял он в ответ на уговоры матери. — Мне повезло, что я еще жив остался. — И добавлял: — Да только что в постели лежать, что в могиле.