Я лечу мимо мраморных перил. Перевешиваюсь. Радужное дно. Фиолетовые ломтики кафеля. Дно будет другим. Шершаво-красным. Летом зажурчит красная речка. Все засмотрятся, зашепчутся, горьковатую гордость испытают.
Спускаюсь. Внизу курит юноша. Иду медленно, спокойно, ступенька… ступенька выскользнула, и… я в грязи. «Блин», — говорю, поднявшись. Юноша равнодушно курит. Прохожу его, свидетеля. Кулаки мои, грязные, сжаты. Это у меня ботинки такие скользкие. Сменю ботинки.
Серый маршал Жуков на сером коне. Ладонь у маршала вспорхнула, как голубка. Женственно… Надо бы кисть Жукову оторвать и заменить новой кистью. Сжать ему руку в кулак. А дальше — мой главный враг. Медная лепешка при входе на Красную площадь. Вмонтирован в брусчатку этот знак «нулевого километра». Туристы хихикают, норовят вляпаться. Щелкают фотоаппараты. «Соскоблить лепешку!» — мысленно приказываю, и я уже на площади.
А на площади солнце светит сквозь туман… Слепну. Невнятные, сильно светлые очертания. Тонет моя жизнь. Трехцветный флаг мерещится вдруг черным.
Я родился в семье священника, был воспитан крайне религиозно. Родился в позднем совке, при этом в семье священника, прикинь!
Тесно от народа. Все необычно. «Вон папа!» — поставила меня мать на деревянную табуретку. В широком красном облачении отец расхаживает, кадя в разные стороны. Я огоньком свечи вожу по его фигурке. Он убыстряется, резко и яростно, и я, увлеченный, преследую его. Я восторженно взбешен, туман застит глаза, теплый воздух облепил лицо. Моя свеча мотается и гаснет, рассыпавшись дымком. Снизу меня дергает старуха: «А ну не балуй! Ты где находишься!» Напуганный ее шепотом, я замираю на табурете. Мать ничего не говорит, она смотрит вперед.
С началом весны у тети начиналась аллергия на цветочную пыльцу. Она напяливала синие очки, нервная, непрестанно сморкаясь.
— Мне кажется, кто-то на меня колдует, — сказала она раз за обедом.
— Как это? — вздрогнул я.
— Ну, я же не знаю, у кого где моя фотография. Может, нос на ней царапают.
И она звонко чихнула.
Рассказанное впечатлило меня. В тот же вечер я украл с отцовского стола черно-белую фотографию Злотников, его духовных чад, молодоженов, они часто бывали в гостях, и тайком выколол им глаза. Два безглазых лица — с усиками и продолговатое женское — я выкинул в мусоропровод. Теперь мне не терпелось узнать, ослепнут ли они. Но Злотники все так же ходили к нам: он, с волосатыми пальцами, и застенчивая она, подолгу исповедовались папе, пили чай… Нет, ничего не поменялось.
С детства меня окружали всякие благочестивые няньки. Одна из них — Наташа. «Проводим батюшку», — хрупким голоском предложила. Отсветы фонарей. Снег скрипел под ногами. «Нам нужно поговорить, отойди», — молвила Наташа. Послушно я побрел от них в стороне. Я поднял длинную ветку и теперь волочил ее по снегу. Наташа что-то увлеченно рассказывала, отец раздраженно кивал. Мы вышли на Комсомольский проспект, и тут папа меня подозвал:
— Сережа!
Я приблизился, мы пошли рядом.
— Это правда, ты говорил против Бога?
Я испугался.
— Не… Почему?
— Все ты говорил! — подала срывающийся голос служанка. — Ты уж будь честен!
Отец шел ко мне в профиль, заиндевел его ус. Ус шевелился и дергался.
— Христос пролил Свою кровь… Предаешь Христа… Да, Сережа, ты меня разочаровал. Не думал я, что ты такой дурак.
Мы уже стояли у метро.
— Ты меня, конечно, подкосил…
И папа выдохнул облако пара. Повернулся и пошел трагично в метро, чуть покачиваясь под тяжестью серого тулупа.
— Предательница! — злобно шепнул я, сорвался с места и побежал.
— Сережа! Подожди! — кричала она.
Я пересек полыхающий проспект наперерез потокам машин и исчез во тьме дворов.
Потом я долго гулял. Несколько темно-морозных часов по Фрунзенской набережной. Блестела замерзшая река в разводах огней, я останавливался, смотрел, смотрел, и слезы наворачивались мне на глаза. Суки…
Еще одна была у меня няня, пожилая Таисия Степановна. Смуглявая, с кротким взором. «Петушок», — звал я ее за хохолок волос. Она перестала у нас появляться, заболела раком. А потом мне говорят: ее сегодня привезут из больницы.
— Порадуй ее, нарисуй иконку, — попросила мама.
Последний момент, звонок в дверь, шум в прихожей, а я у себя, подложив твердый подоконник, рисую на листе. Желтым и коричневым карандашами рисую икону распятия. Три неуклюжих креста, огромный желтый нимб, шляпы гвоздей. Шум перемещается в соседнюю комнату. Зовут, вбегаю…
На диване, откинувшись на подушку, полулежит мой петушок. Иссохшая, седые волосы рассыпались по плечам. В комнате зашторено, отец готовится к молитве и уже зажег лампаду.
— Здравствуйте! Я вам икону нарисовал!
Все смотрят мой рисунок. Все рады. Особенно рада дочь больной, моя крестная Лена, она меня крепко целует. Петушок тихо улыбается.
— Сережа хороший мальчик… — говорит она.
Она долго тянет руку, хочет перекреститься и никак не может. Падает бессильно рука. Подоспевает дочь, поднимает матери руку, тащит эту руку вверх.
Потом начали молебен о здравии. Тогда-то Таисия и улучила момент, чтобы попрощаться:
— Ты, Сереженька, на дачу уедешь, а я вот умру…
Я почувствовал себя неловко и молчал сконфуженно, в страхе, как бы кто ее не услышал.
Через месяц на даче ко мне заглянул отец и сообщил: «Таисия Степановна умерла». Я играл машинкой на рыжем деревянном полу и испуганно кивнул. Отец вышел. Я замер, все замерло. У меня не было мыслей, но была огромная стеклянная мысль, и я ею задумался. Из прострации меня вывел паук. Он быстро-быстро пересекал деревянный пол наискосок. Я прихлопнул его шлепанцем. Мокрый след. Зелень вяло шевелилась в открытом окне.
Есть в Православии нечто, берущее за душу. Стиль одновременно юный и древний. То же самое у красных было. Белоруссия. Желтоглазый комиссар, грязная тужурка. Штаб в подпалинах и выбоинах. Глина двора в следах подошв. А это сельский настоятель наших дней спешит к храму, размашисто крестя старух. Церковь его восстанавливается, кирпичи торчат. Скрипучие сапоги у обоих. И у комиссара, и у батюшки голоса похожи — истовые, обветренные голоса… И, может быть, оба едят творог, густо посыпая солью (творог с солью — так белорусы едят).
В революционные годы собрали группу духовенства.
— Ну! Бог есть? — орал визгливо парень. — Кто первый?
— Есть, — кивнул один. Свист пули в голову, рухнуло тело.
— Дальше-е!..
И расстрелял всех. Какой драматизм в этой истории, кровавое решение всех вопросов. Жать на курок, в отчаянии подтверждая для себя: нет, нету Бога! Оба мученики, и расстрельщик со своим криком, и поп, ему под ноги свалившийся. Никто не задумывается о МУЖЕСТВЕ тех простых парней, которые взрывали храмы, рвали окладистые бороды, плевали на иконы. Каково убивать, убивая надежду в себе!
Что я думаю про религию? Меня воротит от заплаканных, от кликуш, от потусторонних проповедников. Они выцеживают все соки из жизни, из глины, травы и снега.
А обожаю я суровую мистику жизни! Человек, да, смертен, за гробом пусто, нет ничего, но почему не быть в жизни чудесам? Одно другого не исключает! Я люблю совпадения, птиц, трагично влетающих в окна. Обычно мне встречается череда смертей. Если умер один знакомый, жди, что последует другой-третий. Смерть наслаивается на смерть, притупляя первый ужас. Я даже подозреваю, что это играет старуха с косой. Может, и есть такая, кто знает. Обходит нас с косой, хихикая под нос. Взмах — и все…
Жизнь, как грубый сапог, в солнце, в сырой глине. Жизнь дана целиком, с самого рождения. Отсюда возможность заглянуть вперед, узнать будущее. И суть народной мистики в том, что народ не выходит за пределы жизни, не вылезает из сапога. Внутри сапога — лучшая поэзия. Я всегда ощущал, что между рифмами есть особое тайное кровное родство. И животный опыт народа декламирует то же: «Снится мальчик — будешь маяться, девочка — диво, шуба — к шуму, лошадь ложь, корова — к реву»…
Дом No 30 на даче, липко-желтый, словно измазанный в одуванчиках. Живут двое Поклоновых, Ольга и ее дочь Лидия, разведенно-бездетная. Хозяин Василий Поклонов умер полтора года назад от инсульта, и следом пышное — козы, курятня — хозяйство пустили под нож. Сохранили только корову. Но и она захворала, перестала давать молоко. Покоилась в сумраке сарая, грозно икая и вздрагивая опавшими боками.
Посоветовали съездить к знахарке Дусе. Та доживает свой век в нескольких остановках железной дороги, в Хотькове. Мать и дочь снарядились в путь и вот уже сидели на Дусиной кухне. Она выслушала все внимательно, перебирая сухими пальцами. Выдала:
— Белое и черное! Тут, деточки, белое и черное виновато. Надо белое и черное из сарая вам убрать, тогда и поправится буренка.