Вот тогда-то и было это: летящий на нас берег, залив, исполосованный автоматными очередями, катерок, ныряющий меж водных колонн, воздвигаемых разрывами орудийных снарядов, весь этот неправдоподобный мир, возникающий в визире моей камеры, неправдоподобный, ибо подвижная плоть вздыбленных вод — я чувствовал это, будто сам был камерой, — в секунду фиксации становилась неколебимей гранитных монолитов, а грохот канонады уже обретал немоту на крутящейся пленке.
А желтая песчаная граница моря и суши все надвигалась и надвигалась, готовая ударить под ложечку твердым ребром ладони.
Но не это осталось со мной навсегда. Остался я сам на жирном, точно потном от долгой скачки железном моем скакуне, осталось и яростное упоение работой, с которой никакая смерть совладать не в силах.
И еще: огонь всей войны, принятой на меня. Как бессмертный магнит, я стягивал к себе все раскаленное железо бойни, даруя безопасность всем, кто сражается вместе со мной.
Я думал обо всем этом одновременно, не замечая крючков ассоциаций, не соблюдая хронологической последовательности событий; все одновременно присутствовали во мне — и алые цветы папарунес, и гостиница на Нахимовской, и ночь среди мертвецов, и скачка на торпеде — все существовало тут, на афинском тротуаре, где я отчетливо видел, как по мостовой, заполненной цветущими маками, ползет Владик Микоша, а тело его оставляет в красных зарослях черную промоину.
Он нарвал в тот севастопольский вечер маков и установил в гостиничном номере роскошный букет.
Рано утром мы ушли на съемку, а когда вернулись, увидели, что у нашей гостиницы нет боковой стены. Как на архитектурном макете, вся внутренняя конструкция здания была открыта взору.
Уцелевший пол номера в глубине здания был почти сплошь залит кровью, ее капли время от времени медленно опадали на ребристую спину лестницы, ведущей на нижний этаж.
На войне мы видели много крови — где больше можно ее увидеть? Но это зрелище было нестерпимо: кровоточили внутренности раненого пустого дома.
А дело-то было куда как простое: пол нашего номера плотно устилали лепестки алых маков.
Премьера «Родины Жар-птицы» была организована в одном из лучших московских кинотеатров. Я пригласил прессу, представителей общественности, ответственных лиц из заинтересованных ведомств и учреждений.
Жизнь фильма после того, как он завершен производством, входит в свою вторую фазу. Это как бы его вторая ипостась для того, кто делает картину. И я люблю эту вторую фильмовую жизнь. Некоторые считают, что тут сказывается мой талант «организатора успеха», склонность к помпе. Не думаю. Просто работа длится, и я участвую в ней от начала до конца. Если случалось, что работа была мне неинтересна или я был собой недоволен, я старался как можно скорее забыть о картине, едва выходила из печати контрольная копия.
«Жар-птица» мне нравилась, я работал с увлечением, я придумал много формальных новшеств в съемке и монтаже, я изобрел занятные игры с фонограммой, так почему бы и не быть общественной премьере, прессе — почему?
К тому же, не обозначенное на титрах, в этом фильме светилось посвящение Зюке.
Зюка, Коляня, Курихин, Матильда Ивановна, Степанов, разумеется, сидели в почетных рядах. Я организовал на студии их вызов в Москву, заказал специальный автобус для поездок по Москве.
Вступительное слово перед началом сеанса произнес Иван Поликарпович Кузин: так я отпраздновал свою победу в нашем с ним сражении, хотя Кузин считал, что данная речь утверждает его причастие к успеху.
Иван Поликарпович кратко обрисовал мою славную биографию, помянул все значительные мои работы, премии и остановился на художественных и идейных достоинствах произведения, представленного на суд зрителей.
— Новаторский почерк Артема Палады обогатился в этом фильме новыми штрихами, — сказал Кузин. — Но не это главное. Мы знали Паладу как певца героической, масштабной темы. В «Родине Жар-птицы» художник сумел разглядеть героическое в незаметном на первый взгляд: в душах людей он рассмотрел позитивные стороны нашей жизни сквозь увеличительное стекло искусства. Он понял, что герои фильма — Курихин, Степанов, Скворцов — в тяжелую годину войны сберегли в своих сердцах чувство красоты. И автор фильма убежденно и горячо поведал нам об этом.
Я посмотрел на героев фильма: они внимали Кузину. Похоже было, что им самим и невдомек, что они таили в своих сердцах, они слушали о чем-то новом, будто рассказывалось о других, неизвестных им людях.
— В фильме нет синхронных съемок, — продолжал Кузин, — герои с экрана не декларируют свою позицию. Но, наблюдая за ними на протяжении всего фильма, мы понимаем: эти люди живут нуждами страны, они знают, как теперь, когда наступил мир, народу необходима красота, возрождение народного искусства. Недаром государство сейчас проявляет заботу о предметах широкого потребления, быте советского человека. История борьбы героев фильма за восстановление производства знаменитого вялкинского фарфора — это история борьбы за проведение в жизнь нашей внутренней политики. В этом смысле фильм особенно актуален.
«Смотри, как формулирует», — подумал я и снова покосился на героев. Они о чем-то зашептались, вроде даже заспорили. Одна Зюка сидела молча и неподвижно, и когда Коляня что-то тихо сказал ей, дернула плечом.
Может, они шептались о том, что никакой борьбы за восстановление производства в Вялках еще не было, что я сам придумал эти их акции? Но какая разница: была — не была? Все они мечтали о возрождении исконного искусства их дедов? Мечтали. Я просто помог им фильмом, сказал то, что они без меня не сказали бы на всю страну. А уж каким способом это делается в картине — дело авторское.
— А теперь посмотрим фильм, — заключил речь Иван Поликарпович. — И, надеюсь, все вы согласитесь с моими оценками.
Реакция зала превзошла мои ожидания. Едва зажегся свет после конечного титра, зрители громыхнули аплодисментами. Шумели, кричали, стоя приветствовали съемочную группу и героев фильма, подняли с мест растерянных Курихина, Коляню, Степанова. Даже странно — фильм-то, в общем, камерный, без размаха. Мои герои были живыми людьми, думающими, страдающими, мечтающими. И борющимися, конечно.
Перешли в кабинет директора кинотеатра. На меня и моих героев тут же бросились журналисты, совали под нос микрофоны, записывали в блокноты, осаждали вопросами. Понимая, что и Курихин, и Коляня, и Степанов не очень-то подходящи для роли интервьюируемых, я взял основной удар на себя.
Когда все утихомирились, Коляня ткнул меня кулаком в плечо (голым кулаком — перчатки свешивались из карманов «обеднешнего» пиджака, как рексовые уши):
— Ну ты, Николаич, сила! Как народ возвысил! И главное что? Смотришь — веришь. Понял-нет? Я, к примеру, знаю: Курихин сроду таких слов не скажет, у него, может, и башка-то не сварит. А вот в кинофильме сидит он, горшок малюет и думает про искусство в масштабе страны, даже в историческом масштабе. И веришь, понял-нет? — веришь, смотришь и веришь.
— Значит, картина получилась, если веришь, — сказал я.
— А природа какая в Вялках объявилась? Художественная. Я вот сколько по району мотаюсь, а не замечал, что у нас такая достопримечательность повсеместно имеется, — тут Коляня сделал паузу. — Конечно, насчет меня ты маленько подзагнул. Не поднимал я народ на этот вопрос. Не было такого мероприятия. Мы ведь во время засъемки про другое с народом беседовали.
— А ты что, против того, о чем в фильме говорится? У тебя другая линия?
Коляня задумался.
— Нет, линия правильная. Я — за.
— А раз за, так в чем дело? Остальное уже — художественный прием.
— Ну, хрен его знает, — пожал плечами Коляня, — если прием, конечно. Я в этом деле не кумекаю. Картина нужная, с постановкой вопроса дня. Это — железно, как Степанов скажет.
— И замечательно, — я обнял его, — исключительно замечательно.
В этот момент к нам подошел один из руководителей столичного «ведомства», тоже приглашенный на премьеру.
— Ну, Артем Николаевич, поздравляю: кинофильм отличный. Нужный, действенный, и сделан в кинематографическом отношении. — «Ведомство» его к кино никакого причастия не имело, но я уже привык к тому, что об искусстве ответственные работники судили безапелляционно, как о собственной сфере деятельности.
— Спасибо, Павел Петрович, — сказал я, — народ прекрасный, вот и рассказывать о них интересно.
— Народ первоклассный, — подтвердил Павел Петрович и, адресуя к Коляне поощрительный взор, сказал: — Вот ведь какие на глубинке-то комсомольские вожаки есть! Вот из кого надо кадры руководителей воспитывать. А мы все по московским сусекам скребем. Молодец, товарищ Скворцов, будем тебя поднимать. Ну, успехов всем. Поехал, — он удалился.
— Порядок, — подмигнул я Коляне. — Что я тебе говорил: важно привлечь внимание. Теперь держись, пойдешь в гору. Станешь главным — не забудь скромного киношника.