Как бы то ни было, мы сговорились: возвращаться в Москву несолоно хлебавши я не хотел. Пять дней я провел в городе Лихове. Каждое утро я уходил рыбачить, как на службу, и дядя Ваня поднимался вместе со мною, заботливо собирал мне сухой паек (крутые яйца, сало, огурцы) и с добрыми напутствиями провожал до дверей. Забавно, однако: кроме тех трех судьбоносных подлещиков, за все эти дни, проведенные мною на плоских берегах Лиховского озера, я ничего достойного отдельного упоминания не поймал. Природа выполнила свою задачу – и, погубив меня, злорадно смотрела, как я тоскую у пустой воды. Я добросовестно сидел до обеда, потом сматывал удочки и уходил восвояси. Был магазинчик там, при выходе к берегу, двери его были все время заложены тяжелыми ржавыми засовами, но это меня не смущало: я навел нужные справки, стучался в нужную дверь, и продавщица, тоже, кстати, Прохорова, безотказно выносила мне пару бутылок белого и всякий раз сокрушенно глядела мне вслед, искренность чувств ее, лишь слегка замутненных денежным интересом, объяснялась и родством нашим с нею, и моим уродством, и тем, что она все обо всем знала и все предвидела – включая, возможно, и мою преждевременную смерть. Старик всякий раз возмущался, когда я выставлял на стол свою добычу: "Вам, Женечка, деньги, наверное, даром даются, зачем вы их тратите так беззаботно? Я Нюрку знаю, она, разбойница, вдвое берет". С меня разбойница брала втрое, но я был при деньгах – и, несмотря на отвратительный клев, пребывал в отличном расположении духа. В доме восхитительно пахло щами из свежей капусты (дядя Ваня вообще был прирожденным стряпуном, а уж за эти щи я, стосковавшийся по домашним радостям, готов был простить ему любые грехи), присутствие же где-то там, в глубине, затравленной девочки делало этот дом родным для меня. Анюта между тем упорно пряталась, даже не откликалась, когда отец ее звал. "Анечка, доченька, – говорил дядя Ваня расслабленным голосом, – ну, выйди, неудобно, хоть поздоровайся с гостем!" В ответ – лишь шорох за дверью и шаги. "Стыдится", – как бы оправдываясь, говорил мне дядя Ваня. Я понимающе кивал и наливал новую чарку. Мне, собственно, и не нужно было, чтобы Анюта выходила. Разница лет (ей шестнадцать, мне тридцать) плюс дальнее, но родство ее с моей мамой, к тому же еще пережитое горе, которое сближало, но не той стороной, – все это, в сочетании с моим безобразием, делало неактуальной проблему пребывания под одной крышей двух молодых людей противоположного пола, мне даже не хотелось, чтобы Анюта к нам выходила, и я досадовал на старика, когда он ее звал: ей ни к чему было видеть подвыпившего урода, а я не хотел увидеть нечесаную заспанную дуреху, которую глупо даже жалеть. Имя "Анюта" казалось мне некрасивым, убогим, впрочем, об этом я уже говорил.
Я так и не узнал, где Анюта прячется в этой странной постройке. Внутренняя дверь вела вовсе не в ее комнату, а через длинный извилистый коридор прямо на кухню. В углу этой кухни, бессмысленный, словно парковая скульптура, стоял намертво отключенный от всего и вся унитаз, по стенке коридора тянулись зигзаги разобранной лестницы, которая когда-то вела неизвестно куда, скорее всего, прямо на небеса, полы были застелены кафельной плиткой, употребляемой и Московии для облицовки стен. Чем-то это напоминало забавные гравюры, где, двигаясь взглядом по внутренней лестнице, оказываешься ползущим по фасаду снаружи, не было, правда, немецкой опрятности, присущей этим картинкам. Внутренние стены в этом доме были грубо покрашены какой-то странной сине-зеленой краской, поверх которой (претензия на дизайн) местами нанесены были мелкие квадратики лилового и розового цвета. Вначале я думал, что весь дом принадлежит Ивану Даниловичу, но несколько раз, идя по коридору, я натыкался на посторонних, по-домашнему одетых людей, которые, буркнув мне "здрассь", тут же исчезали за поворотом, где не было никаких дверей. На ночь мне стелили в той комнате, где мы обедали, Иван Данилович укладывался за перегородкой на странном лежбище, напоминавшем вокзальный деревянный диван, и до утра услаждал мой слух разнообразным храпом, на который был большой мастак. Если не брать в расчет этот родственный храп да еще склонность к политическим диспутам, человек он был вполне положительный, неглупый, достаточно для провинциального учителя истории начитанный, в городе Лихове подходящего собеседника ему было трудно найти, и что самое главное – он точно так же, как Гарик, не желал замечать моего уродства, иногда у меня возникало подозрение, что Иван Данилович слаб зрением и просто не видит, что с ним за одним столом бражничает урод.
Свои рыболовные снасти я держал в сарае за домом, сарай, как и яблоневый сад (всего восемь стволов, говорил дядя Ваня), принадлежал старику, там он занимался производством домашнего вина. Ключ от этого предприятия находился в укромном месте, под крыльцом, и тайна этого места была мне доверена. Кроме хозяев и меня, об этой тайне знал, как я понимаю, весь город, и даже за время моего пребывания в Лихове был случай, когда неизвестные лица в середине ночи совершили налет на дяди-Ванин сарай.
И вот на четвертый день я пошел попытать рыбацкого счастья на вечерней зорьке, однако с озера меня прогнал сильный дождь. Пока я шел домой, стемнело, в саду у дяди Вани лишь блестела мокрая тропинка, да в глубине, освещенная тусклым фонарем, виднелась ребристая стена сарая. Вся в брызгах шелестела яблоневая листва, смутно белели старые корявые стволы, время от времени то здесь, то там в темноте сада тяжело падали с веток яблоки. Каждое стукалось дважды: сперва деревянно – о толстый попавшийся на пути сук, потом мягко, с сочным всплеском, о раскисшую землю. Сквозь влажную полутьму, как толстый плетеный провод, продергивался шум позднего поезда, длинный провод, словно увешанный пустыми деревянными прищепками. Все булькало и клокотало, как в темно-зеленой, прикрытой сырыми тряпками бутыли с самодельным вином. Шаря впереди себя руками и отодвигая низко висевшие крупнолистые мокрые ветки, я подошел к колоде, заменявшей ступеньку крыльца, и тут обнаружил, что висячий замок расстегнут и, следовательно, нашаривать под колодой ключ нет необходимости. Почему-то мысль о ночных налетчиках не пришла мне в голову, я сразу понял, что сейчас увижу Анюту. Приоткрыл дверь – в лицо мне пахнуло смешанным запахом гнилых яблок и сырых телогреек. Свет наружной лампочки падал на круглый стол, покрытый полиэтиленовой пленкой, на столе и на топчане были грудами навалены яблоки-паданцы. У стола стояла странная потусторонняя фигура, не человек, а душа человеческая в длинной темной мужской рубахе навыпуск и в пузырящихся на коленях тренировочных штанах, в ней не было ничего ни девичьего, ни женского, ни мужского, и странно маленькой, серебряной показалась мне голова. Сказавши "добрый вечер", я стал пристраивать в углу свои снасти, они не помещались, там стояло какое-то ведро.
"Включите свет, Евгений Александрович, – сказал за моей спиной театрально звонкий девичий голос. – Хотите полюбоваться на местную достопримечательность? Я вас ждала".
Я щелкнул выключателем, зажегся желтый свет, я посмотрел на Анюту – и потерял дар речи. Анюта была обрита налысо, как буддийская монахиня, но не это меня испугало: ну, обрил отец родную дочку, наказал ее по своему разумению – что ж, дело житейское, дикие нравы домостроевской Руси. Нет, меня испугало ее лицо: лунно-ясное, тонкогубое, тонконосое и тонкобровое, прохоровское, мамино лицо. Вот такое лицо я боялся увидеть, если б та, на Троицком, вдруг подняла восковую руку и сорвала с головы черный рогатый мешок. Вид уродства моего ничуть Анюту не смутил, неправдоподобно синие глаза ее смотрели на меня бестрепетно. А я, тридцатилетний мужик, – я понял, что пропал. Это была моя судьба.
"Ты меня ждала? – переспросил я, с трудом ворочая языком. – Что ты хочешь этим сказать?"
Анюта не успела ответить. Снаружи послышался тяжелый топот, и, рокоча резиновыми сапогами, шумя задубенелой "болоньей", в сарай ворвался дядя Ваня.
"Кто здесь? Кто тут? Кто там?" – страшным голосом спросил он – и, не дожидаясь ответа, отпихнул меня плечом и кинулся к столу.
Какое-то время он стоял, глядя на дочку, потом протянул руку, дотронулся до ее головы – и отпрянул.
"Она обстриглась! – вскричал он, дико оборотившись ко мне, как будто я был в этом виноват. – Обстриглась, оболванилась наголо! Глядите, порезы, царапины, да что ж это за самовольство?"
И в самом деле, из свежих порезов на голубой коже Анютиной головы сочилась светло-красная кровь.
"А я тебя предупреждала, – сказала Анюта, – еще раз меня к столу вызовешь – обстригусь".
"Предупреждала, она предупреждала! – по-старушечьи причитал дядя Ваня. – Такое бесчинство, да хоть бы меня попросила! Постой, тут у меня тройной был где-то одеколончик…"
И он заметался по сараю, шаря обеими руками на темных полках и приговаривая: