Гробш (только что проснувшись). Как хорошо пахнет… Что это – шалфей, розмарин?
Ева. Нет, лаванда и немного камфары. (Нагибается к Гробшу, кладет ладонь ему на лоб.) Кажется, прошло.
Гробш (хочет приподняться, но Ева удерживает его). Я долго спал? Ева. Часа три… еле уложила тебя. Поставила согревающие компрессы, сделала массаж с лавандовым маслом, покормила чуть не насильно горячим супом, потом ты заснул. И, конечно, я помолилась, прочитала над тобой литанию… это тебе тоже помогло. Сейчас три часа ночи, завтра будешь лежать в постели. Гробш. Ты все время сидела тут?
Ева. Да, и никуда не уйду. Ты много разговаривал во сне, говорил всякие гадости, неприличные веши, рассказывал из своей жизни такое, о чем я и не подозревала… и я была удивлена, какой чистой мне показалась эта грязь. (Тише.) Ты произносил слова, которых я никогда не слышала и не читала, и все же поняла, что они означают. Странно, неужели все это сидит в нас?
Гробш. Значит, Вублер рассказал тебе о кубинце, строил из себя влюбленного, но не забыл упомянуть и об участке… Вот это многосторонность! Ну так что с твоим кубинцем?
Ева (смущенно). Нет его… улетел. (Взволнованно.) О господи, как с вами тяжело, все вы будто свинцовые, и Карл тоже. Да, знаю (Гробш внимательно смотрит на нее), Хесус не выглядит таким, но он такой – мечтательный, милый, бывает и легкомысленным. Вы, немцы, вы словно взвалили на себя весь земной шар, а Хесус легкий, улыбчивый… умеет танцевать… всегда веселый, хотя здесь ему трудно, гораздо труднее, чем вам.
Гробш. Хесус? А дальше – Перес де Легас, так? (Ева кивает.) Это один из их самых суровых ребят… Встречался с ним на дискуссиях. О, Хесус… Хесус… если б я об этом знал… ах, дорогая Ева, сочувствую тебе. Да, он не немец… но ты, разве ты не немка?
Ева. Еще какая! Документально проверено и доказано. Мой прадед был кирпичником на севере Германии, стало быть, рабочий. От него следы уходят к жалким арендаторам-духовидцам, самым обыкновенным бобылям… все они немцы, медлительные, меланхоличные немцы. Дед стал слесарем, а отец инженером – немецким, но уже не таким медлительным. Мать – городская, местная, дочь купца, благочестивая, независимая, антиклерикальная, ну а я…
Гробш. Грезишь о карибских танцорах… понимаю, Ева, понимаю.
Ева (вздыхает). Пожалуй, никуда мне от немецких мужчин не деться. Я сидела тут часа три, тебя трясло всего, но жара не было, нет, это не грипп и не простуда, это что-то другое… Пот лил с тебя ручьями – вот полотенца, хоть выжимай, – к счастью, горячий пот… Не надо было ходить к Капспетерам, слишком тяжелый день у тебя получился. Служба, потом накачивал Плуканского, нервничал во время телевизионной дискуссии… и вдобавок этот домашний концерт. Больше не пойдем туда, Эрнст, никогда. Во сне ты ругался, говорил всякие непристойности, наверное, времен твоего детства, юности, а одну фразу повторял часто, громко: «Бетховен им не принадлежит. У них и без того все есть, так они хотят еще и Бетховена?» Это было жутко, дорогой, я уж подумала, не позвать ли заклинателя, чтобы изгнал из тебя беса… ты был как одержимый. Суп, тепло, мои руки, лавандовое масло и молитва… может, это помогло.
Гробш. Ну что ты могла изгнать из меня?
Ева. Злость, страх, ненависть, потерянность. Итак, все твои старания с Плуканским оказались напрасны?
Гробш. Кое-что из того, что ты перечислила, мне хотелось бы сохранить, самую малость. А с Плуканским было вовсе не напрасно. Я при этом многому научился.
Ева (поднимается). Подогрею тебе супу, поешь и заснешь.
Гробш. Не надо, побудь со мной… если хочешь молиться, молись, только тихо, про себя… Я не хочу этого слушать. Я скандалил?
Ева. Нет, лежал смирно, слишком смирно… больше мы туда не пойдем, Эрнст. Я останусь с тобой. Мне теперь ясно: на Кубе нет ничего пошлого, но если бы я туда поехала, это было бы пошло. (Улыбается.) Забудем маленького Хесуса.
Гробш. Чувствительная, избалованная, образованная женщина – благочестивая графиня – на Кубе. А почему бы нет? Образованные, чувствительные, благочестивые дворяне довольно часто совершали революции… Я бы понял тебя. Не грусти, Ева, не плачь и поверь мне: они не очень-то деликатны с женщинами, даже со своими. Там ты пролила бы больше слез, чем здесь, о забытых грезах. Лучше оставлять грезы неосуществленными… Бетховен им не принадлежит – так я говорил? Но ведь не о тех же?
Ева. Нет, о здешних, и я подумала: сейчас он, наверное, с удовольствием разбил бы рояль.
Гробш. Когда мы сидели у Капспетеров, мне вдруг показалось, что еще немного, и я сойду с ума. Посмотрел по сторонам: все такие чувствительные, изысканные, скромные, образованные, с тонким вкусом, действительно благородные – всё неподдельно, – а у рояля эта Адельхайд играла Бетховена. И я вспомнил Карла, твоего мужа, графа фон Крейля. Его страсть разделывать рояли на дрова я всегда считал своего рода снобизмом феодала, находил это лишь забавным. Но когда он дал деньги из дипломатического фонда той девушке, чтобы она бежала на Кубу, спаслась от пыток и смерти, я подумал: вот это да! Он вылетел за это со службы и был условно осужден… И вчера у Капспетеров меня вдруг охватило желание сделать то же, что сделал он… Как это меня называл твой отец?
Ева. Пролетарий с лицом социолога.
Гробш. Здорово. Очень меткая характеристика. Старик Плинт не лишен остроумия и разбирается в людях… Да, я с трудом удержался, чтобы не вскочить со стула и не хватить об пол мейсенский фарфор, мне все равно не отличить его от универмаговской дешевки. Нет, Ева, причина не в том, что я заработался, накачивал Плуканского и нервничал у телевизора. Я ужаснулся мыслям, пришедшим мне вечером в голову: даже Плуканский, которого я ненавижу, показался мне более близким, чем эти утонченные знатные господа в окружении изысканной, старинной мебели. Хуже того: даже Кундт, этот негодяй, которого я готов убить, и мерзавец Блаукремер, даже они были мне ближе – копаться в грязи и убирать грязь приходится нам, политикам, чтобы те не замарались. Чистенькие, они разъезжают по аукционам, спасая для отечества ценные распятия, и не думают о крови, поте и дерьме, из которых делаются их деньги. И было кое-что еще, Ева, а именно: твоя школьная подруга Адельхайд, такая соня на вид, почти подтвердила мои мысли, шепнув тебе: «Папе нелегко далось пригласить твоего Гробша». И она специально прилетела из Нью-Йорка, чтобы сыграть на новом рояле Бетховена и повидаться с тобой? Скажи, Ева, я твой Гробш? Она хочет, чтобы мы разошлись?
Ева (подавленно, покраснев). Да, ты мой Гробш. Мне следовало встать и уйти, когда она это сказала, я надеялась, что ты не слышал. Я тебя предала, Эрнст, но ты действительно мой Гробш, неужели ты этого не понимаешь? Она тебя нарекла моим и тем самым нас, так сказать, помолвила. Меня всю жизнь будет мучить стыд за то, что я не встала и не ушла. Мне стыдно произносить сейчас вынужденную банальность: прости меня, я очень сожалею. Иначе я не могла. Терпеть не могу сцен, скандалов… это для меня, черт возьми… эстетическая, что ли, проблема… но теперь ты мне ближе всех, даже Карл никогда не был мне так близок.
Гробш. Тем не менее я бы понял их, если был бы только пролетарием с лицом социолога. Ты смотришь на это со светской точки зрения, я смотрю – политически. Все-таки я депутат бундестага Федеративной Республики Германии и референт министра – вот в чем проблема. То, что я им не нравлюсь, мне ясно, ведь я до сих пор точно не знаю, чем отличается батик от набивной хлопчатобумажной ткани. Но она не сказала «господин Гробш» или «твой друг», «спутник жизни», она произнесла «твой Гробш». Мне следовало встать и по меньшей мере стукнуть кулаком по роялю. Я чувствовал себя ужасно, во мне проснулась извечная робость пролетария перед их безошибочным чутьем… мы оба струсили…
Ева. Ты весь дрожал, стучал зубами… нет, причина тут более серьезная, чем это глупое замечание.
Гробш. Да, более серьезная. (Опускается на подушки, говорит тише, задумчивее.) У меня было состояние, только вряд ли сумею тебе это объяснить… не пугайся, ведь у тебя такое же безошибочное чутье, как и у них… это был какой-то метафизический страх, словно меня коснулся ангел, да, один из тех, над которыми я издевался и смеялся, когда мне было еще девять лет, – за прилежание нам давали картинки с ангелами, так мы, мальчишки, на них мочились… И вот в обстановке стерильной чистоты меня потянуло в грязь политики. Накачивать Плуканского – это моя работа. Скажи мне, пожалуйста, сколько еще банкирских дочек, кроме Адельхайд Капспетер и Хильды Кренгель, учились с тобой у монахинь?
Ева. Ну вот, опять остришь. Есть еще внучка Эрфтлера, которая охотно познакомилась бы с тобой, ее зовут Марион, не замужем, на рояле не играет. С банком не связана, управляет заводом резиновых изделий. Строгая. Деловая. Не без юмора – всегда грозит мне пальцем, когда встречаемся.