— Взялась бы, — ответила Светлана Леонидовна так серьезно, что Меньшутин в неловкости поспешил забить отбой.
— О господи, не слушайте меня. Я вас совсем заговорил, простите. У каждого бывает свое сумасшествие. Когда такой ненормальный садится на своего конька, ему кажется, что это всем интересно. — От долгого и возбужденного разговора на ходу Меньшутин слегка задыхался и сейчас вынужден был глубоко вбирать в грудь воздух. — Не знаю, осуществится ли это когда-нибудь вообще. Но, слушая вас сегодня, я почему-то подумал: вы могли бы интересно сыграть роль мачехи. Вы чувствуете сказку, вы способны довериться ей, проникнуть в нее по-своему.
— Только торопитесь тогда, — улыбнулась учительница, — к концу июля я отсюда уезжаю. Я работаю здесь последний год.
— Ах, черт… может, до того времени… Вы все-таки не слушайте меня. Но если я вас не очень напугал, заходите как-нибудь к нам с Зоей. Не ради этого бредового спектакля, упаси бог!., я просто буду рад с вами увидеться.
Так они познакомились, а через несколько дней Светлана Леонидовна сама наведалась в дом на краю города. Этот вечерний визит был сразу отмечен соседями; когда же он повторился еще раз, в их среде начались естественные пересуды; приход молодой красивой женщины к далеко не старому вдовцу вряд ли можно было истолковать как простое посещение классной руководительницей своей ученицы для ознакомления с ее бытовыми условиями. Особенно если такие визиты становились постоянными. Конечно, Светлана Леонидовна мало с этим считалась. После одиноких зимних вечеров в тихом шоферском доме ей оказалось сверх ожиданий интересно бывать у Меньшу тина, слушать его необычные речи, рассматривать фигурки из корней и веток, собранных когда-то Зоей.
— Тоже, знаете ли, творчество, — комментировал Прохор Ильич. — Увидеть художественный образ в природе, даже в каких-нибудь разводах на штукатурке, — значит уже создать, сочинить его. Каждый видит в меру своей гениальности. Зритель ведь тоже может быть гениален. Разглядеть в такой коряге дракона — значит придать ей форму, смысл — еще до того, как придется что-то обрезать, подправить. Обрезать — это уж кто как умеет. Это забота профессионала… Вы видите, я с ходу раскрываю перед вами все свои слабости. Одна из них: страсть потеоретизировать на тему искусства. Все-таки я когда-то имел к нему отношение… Мне иногда представляется, что главный смысл, главная задача искусства, да и жизни вообще, в разных ее проявлениях: в этике, в технике — придание формы, то есть внесение в мир структуры, преодоление бесформенного хаоса, сопротивление энтропии, понятой широко. Существуют два взгляда на хаос и порядок. Один, манихейский, говорит о борьбе этих двух начал, борьбе Ормуз да и Аримана, добра и зла; человек выбирает одно или другое, становится на чью-то сторону. Другой объявляет хаос просто отсутствием порядка; это еще не упорядоченный мир. Так вот мне ближе второй взгляд. Искусство помогает преодолевать энтропию, придавая оформленность нашему существованию. И не только в отгороженной области, где мы специально им занимаемся. Им давно пропитана вся жизнь, мы подчиняемся его формулам больше, чем сами подозреваем, мы волей-неволей вписываемся в его схемы, в его сюжеты. Те, кто сознают это и помогают родиться форме, — те уже профессионалы… Вот погодите, зазеленеет листва, я свожу вас в лес, там у нас с Зоей есть одна полянка… мы пробуем фантазировать с живыми деревьями, не с отломками. Если вам, конечно, интересно.
— Мне очень интересно.
— Честное слово?
— Честное слово…
Зоя тем временем согревала им чай, ставила на стол варенье, принесенное тетей Пашей; сама тетя Паша, навострив слух, сидела в соседней комнате; убедившись, что ничего интересного ей и на этот раз не услышать, она позволяла себе заснуть. Прохор Ильич провожал учительницу домой. Воздух был уже насыщен арбузной оттепельной влагой, в канавах журчала подснежная вода. Все-таки время идет не так уж медленно, думал Прохор Ильич. С некоторых пор даже быстро. Хорошо б еще быстрее… По дороге он обычно молчал, зато становилась разговорчивей Светлана Леонидовна — она точно пугалась возможной паузы и все рассказывала о каких-то школьных происшествиях, о стычках в учительской; смешок ее бывал возбужден и необязателен.
Когда Прохор Ильич возвращался к себе, тетя Паша встречала его уже у дверей; спросонья она запаздывала прикрыть рот, и оба ее клыка были весело оскалены.
— Хороша? — подмигивала она.
— Хороша, — соглашался Меньшутин.
— Так чего ж ты зелени дожидаешься? — говорила тетя Паша. — И так весна, смотри… — И вздыхала уже озабоченно:- Ой, беда моя! Прямо не знаю. Я, слышь, думала сейчас что хорошее увидеть — а приснилась каша с тараканами. К чему бы?..
Как-то в конце мая они со Светланой Леонидовной действительно пошли в лес. Начинались сумерки; воробьи купались в теплой вечерней пыли, выплескивая крыльями ямочки. В майских вишнях летали белые ночные бабочки. Среди темной зелени светились электрические гроздья сирени. Тихий воздух был настоян на мирном жужжании майских жуков; мальчишки, подпрыгивая, сбивали их кепками. Они шли вдоль заборов по пружинистым мосткам, невидимые взгляды провожали их до самой опушки. Пятнистая собака увязалась за ними и вдруг, поравнявшись, задумала потереться свалявшейся, в колючках, шерстью о ноги учительницы. Светлана Леонидовна вскрикнула.
— Не бойтесь, — сказал Меньшутин. И добавил для собаки:-А ты, невежа, мог бы догадаться, что так не делают. Лес, темнота — разве можно так неожиданно?
— Это ваша собака? — спросила учительница.
— Нет, бродячая. Вы же знаете, их тут полно.
— Обычно они сторонятся людей. И уж не трутся об ноги.
— За мной всегда теперь увязываются. Добро если одна, а то целым десятком. Меня тут все собаки знают.
— Но подошла она ко мне.
— Вы со мной. И она чувствует, как я к вам отношусь. Собаки такие вещи чувствуют куда тоньше людей. Они ведь слов не понимают, зато навострились на интонации, оттенки, неуловимые, как запах следа… Когда-то я разбирался в их языке. Сам умел говорить.
Учительница засмеялась.
— Лаять?
— И лаять, и много чего еще. У меня получалось даже лучше, чем у них. Все-таки я артист, а они в основном — рядовые твари. Просто стало неинтересно.
— Вы шутите? — решила на этот раз уточнить Светлана Леонидовна.
Меньшутин не ответил.
— Хорошо, что сейчас сумерки, — сказал он, — и вас не видит с этой собакой один наблюдательный человек. А то не знаю, что бы он о вас подумал.
— Почему? — не поняла учительница.
— У него болезненный интерес к черным собакам с рыжими пятнами, — уклончиво ответил Прохор Ильич. — А их в городе уже шесть, и все похожи друг на друга. Родственницы.
— Не только собаки вас знают, но и вы их, — улыбнулась Светлана Леонидовна с неловкостью от странного поворота разговора.
Меньшутин хмыкнул в ответ. Они шли по лесу; призрачные березы вдоль тропинки перебегали, прятались друг за друга. Сумерки почти совсем сгустились, в небе вспыхивали слабые, как далекие автогенные вспышки, зарницы. Приблудный пес по-прежнему трусил следом, иногда обгонял их, скрывался за придорожными кустами, потом выныривал у самых ног. Вдруг он метнулся вперед и замер, превратившись в куст.
Но куст этот был собакой. Она застыла на небольшой поляне, словно перехваченная в самом начале прыжка чьим-то мановением, среди подступающих отовсюду теней, громадных и приземистых, с корявыми руками и щупальцами, многоголовых и безглазых или прикрывших глаза, чтобы не выдать их блеска пришлому взгляду: лишь бледное немое миганье зарниц, и ни звука, ни шороха, в притворном оцепенении — а отвернись только…
— Видите? — шепнул Меньшутин.
— Вижу, — ответила она тоже шепотом.
— Занятно?
— Мне что-то не по себе. Пойдемте скорей отсюда.
Меньшутину показалось, что ее знобит; он поспешно снял пиджак, накинул ей на плечи и поскорее заговорил о другом.
— Какой-то вздор выходит… никогда не знаешь, что у тебя получится… Хотите я расскажу вам про свой нос? Думаете, я с такой шишкой и родился? Нет, у меня был обычный ровненький нос, немного курносый. И вот эта курносость мне в детстве не нравилась. Я тогда мечтал стать путешественником, а в какой-то книге мне попалась фраза про волевое лицо настоящего капитана; признаком этого волевого лица был объявлен мужественный, выпирающий вперед подбородок и столь же мужественный прямой нос. Я решил исправить свою неволевую физиономию, прежде всего нос. Мне было тогда двенадцать лет, как сейчас помню. Стоило мне уединиться, я отжимал пальцем кончик носа книзу и еще прижимал с боков и так держал час, два — сколько удавалось. За чтением, в кровати, перед тем как заснуть. Результатов особых не было, нос возвращался в прежнее состояние, едва я его отпускал. Только краснел. Тогда я решил, что надо закрепить отжим воздействием высокой температуры. Почему-то мне взбрело в голову, что это размягчит ткань, и она приобретет способность сохранять форму. Двенадцать лет! Я тайком достал утюг, не электрический, тогда их не было — на углях; постарался, чтоб он был не очень горячий, хотя и не очень холодный, но рассчитать это было трудно, я сразу сжег кожу на носу. Словом, в конце концов добился-таки своего, нос стал другим — но видите каким? Клоунская дуля. Даже грима не надо. Ну, может, чуть-чуть подцветить. И вот я думаю иногда: а вдруг так и должно было быть? Вдруг это именно тот нос и то лицо, которые соответствуют моей натуре, — я лишь помог себе завершить образ? Вроде бы нечаянно. Но кто знает, насколько произвольно выбираем мы свою судьбу, характер, поступки? Может, мы всю жизнь только и узнаем, кто мы такие и чего мы, собственно, хотели еще тогда, когда вроде бы этого и не подозревали. Вот, вспоминая, лишь начинаешь об этом догадываться…