От станции метро до ателье пришлось еще пройти порядочный кусок по Кинг-стрит. Я боялась, что ателье закрыто. Но нет, множество клиентов толпилось у стойки, за которой сидели двое черноволосых мужчин; они выдавали снимки или брали для проявки пленку. Наконец подошла моя очередь. Я протянула бумажку одному из мужчин. Он рассеянно взглянул на нее и, держа в руке, продолжал обслуживать других посетителей. Я спросила, когда же он выдаст мой снимок. Он сухо ответил:
– Я этими фотографиями не занимаюсь. Вам придется подождать.
Я стояла и ждала; люди входили в ателье, протягивали свои талончики через прилавок, и им выдавали фотографии. А брюнет уже и не держал в руке мою бумажку. Я, конечно, могла бы сесть в глубине ателье и подождать до закрытия. Но лучше было торчать у стойки, иначе он и вовсе забудет обо мне в этой толпе входивших и выходивших клиентов. Я снова попыталась привлечь к себе внимание брюнета, окликнула его, но он притворялся, будто не слышит, и избегал моего взгляда. Я подумала: куда же он сунул мой талон? И я старалась держаться как можно ближе к стойке и не спускать с него глаз. Это был брюнет лет тридцати, с презрительным выражением лица. С какой ледяной вежливостью он сказал мне: «Я этими фотографиями не занимаюсь». Я воспользовалась моментом, когда у прилавка никого не осталось, и снова попросила его выдать мне снимок. Небрежным жестом он вынул из кармана мой талончик. Не напомни я ему о себе, он бы, наверное, так и оставил его у себя в кармане, а позже разорвал бы и выбросил. Он мельком взглянул на номер, повернулся и начал рыться в ящичке, туго набитом конвертами с фотографиями. Он перебирал их уверенно-небрежными движениями, и я видела, что он уже подходит к концу. Он делал это слишком быстро. Мне казалось, он даже не смотрит на номера, записанные на конвертах. Затем он повернулся ко мне:
– На этом номере ничего нет.
И с холодной улыбкой протянул мне талон. Я спросила, уверен ли он, что нет, может, взглянуть еще раз?
– Нет-нет. На этом номере нет ничего.
Но я-то была убеждена, что фотография лежит там, в одном из конвертов. И я набралась храбрости спросить:
– А я не могла бы взглянуть сама?
– Я вам повторяю: на этом номере ничего нет.
Голос звучал совсем уж сухо, а взгляд был такой ледяной, как будто этот тип считал меня полным ничтожеством. Я, без сомнения, была недостойна даже смотреть ему в глаза. И я поняла, что мне не на что надеяться.
На улице я еще раз взглянула на талон. Номер 0032. В обычное время я не придала бы никакого значения случившемуся. И мне было бы наплевать на голос этого типа, звучавший у меня в ушах как смертный приговор. Если бы Рене был со мной, мы бы наверняка получили снимок. Этот тип сразу же сменил бы тон. И мне вдруг захотелось вернуться назад и сказать ему: «Мой друг набьет вам морду, если не отдадите снимок!», но этот приступ гнева показался мне нелепым и тут же утих. Рене здесь больше нет. И вряд ли я когда-нибудь снова увижу его. Все те минуты, что мы провели вместе, канули в небытие. И вот теперь кто-то решил уничтожить последний след нашего общего существования – Рене, меня, собаки, – единственное изображение, запечатлевшее нас всех вместе.
Я продолжала идти по Кинг-стрит. Я уже ни в чем не была уверена, тротуар уплывал у меня из-под ног, как палуба корабля во время качки. Да, именно так: этот брюнетик с металлическим голосом и презрительным взглядом взял и выбросил нас за борт, всех троих – Рене, меня и собаку. Несколько ночей подряд мне снилась эта картина; от испуга я просыпалась и долго не могла отдышаться и осознать, что вовсе не утонула. И снова мне вспомнился тот человек за стойкой. Почему бы, собственно, не вернуться в ателье и не объяснить ему спокойно, что мне необходим этот снимок, что я готова заплатить за него тройную цену? Да я была готова на все, что угодно, лишь бы заполучить эту фотографию. Но в конце концов я поняла, что это бесполезно. И надеяться не на что. Мое первое впечатление, наверное, не обмануло меня: этот тип не любил женщин. Я сразу угадала это по его взгляду, по металлическому звуку голоса, по брезгливой складке губ. Рене рассказывал мне о таких мужчинах – женщины для них не существуют. Они не любят заниматься любовью с женщинами. Но не осмеливаются делать это и с мужчинами. Почему? Рене объяснял мне, что они так и остаются девственниками. И что именно из-за них разгораются войны. По словам Рене, таким был Гитлер. И Робеспьер. Рене хотелось написать о них книгу. Он собирал документы и фотографии на эту тему. На снимках фигурировали суровые мужчины, которых Рене называл «монахами-воинами». Белокурые юноши с обнаженными гладкими торсами маршировали сомкнутыми рядами; были и другие – жирные, с безволосыми лицами и бритыми головами. На одной фотографии такие типы били витрины магазинов и заставляли людей собирать осколки и чистить тротуар. Их предводитель, с дряблым и одновременно жестким лицом, носил кожаные тирольские штаны – короткие, до колен, хотя был уже в возрасте и довольно пузат. Он злорадно улыбался, глядя, как несчастные люди ползают на коленях, отмывая тротуар. Рене объяснял мне, что этот толстяк – девственник. Он доживет до глубокой старости и умрет среди запахов кожаных сапог и остывшего пепла, так и не узнав любви.
Я спросила себя, что же сделает тот брюнет с нашей фотографией. Наверное, просто разорвет. Или засунет в кучу других снимков, за которыми никто не пришел или которые он отказался выдать некоторым клиентам под тем предлогом, что на данном номере ничего не значится. А может, он поступал так даже не по злобе, а от усталости или равнодушия. Его работа за стойкой – весь день на ногах – была такой же однообразной, как моя в «Баркерзе». Вот я и попалась ему под руку, на свою беду явившись некстати. А мог бы попасться и кто-то другой – как в лотерее, оттого что номер 0032 оказался несчастливым.
Я осознала это в последующие дни, бродя в том же месте Портобелло, где фотограф снял нас троих – Рене, меня и собаку. Тогда была суббота, самая обычная суббота, и пес шел, как обычно, в серединке между нами. В левом углу снимка можно было, наверное, различить вход в бывшую школу, где Рене купил тогда несколько старых книг. И может быть, где-то сзади виднелся силуэт прохожего, перекресток этой улицы с Чепстоу-Виллас, спуск к антикварному магазину. В общем, документальное свидетельство для будущего – о том, что однажды летом, в субботу, в Лондоне, в середине дня мы проходили по улице Портобелло – Рене, собака и я.
В первую же субботу, когда я вернулась туда уже одна, на улице оказалось гораздо больше народа. Но фотографа там не было – ни в тот день, ни во все другие субботы, хотя я пыталась разыскать его, чтобы потребовать объяснений, а может быть, с его помощью все же вызволить нашу фотографию. И вот тут я окончательно утратила веру в себя. Мне чудилось, будто меня здесь нет, что я никогда уже не найду своего места в этом уголке города. Я с завистью глядела на других людей, уверенно шагавших по тротуару. Уж под их-то ногами он никуда не поплывет. Вот и для нас, для Рене и меня, когда мы гуляли вместе, эти улицы и скверы были такими знакомыми и близкими, что становились частью нас самих. А теперь все связи разорваны, я уже лишняя здесь, как будто вернулась после смерти. В первое время я даже боялась выходить из комнаты. Потом мало-помалу тротуары перестали плыть у меня под ногами, вызывая головокружение. Тем летом я ощущала не панический страх, а, напротив, какое-то странное умиротворение. Вечерами я совершала долгие прогулки по безлюдным улицам вокруг Холланд-парка, где мы обычно ходили вместе. Но Рене и собака остались в иной, прежней жизни. И тщетно я буду возвращаться на эти улицы и скверы или бродить по субботам в толпе на Портобелло – теперь мне уже не дано испытать там прежние чувства.
* * *Отныне я приходила в кафе на площади Аллере к одиннадцати часам утра. Я делала большой крюк, лишь бы избежать улицы с бойнями. В это время дня «они», наверное, в очередной раз закусывали, в своих забрызганных кровью башмаках и фартуках, со своими толстыми бумажниками. На площади Аллере утренние клиенты отличались от дневных. До обеда нас было в кафе только двое – я да какой-то мужчина лет тридцати, проверявший школьные тетради. Затем подходили остальные посетители. Они работали по соседству. Хозяин называл эту группу «телефонной компанией». Им всегда не хватало столов, приходилось потесниться. Они очень громко разговаривали между собой. Не помню, чтобы мне довелось, работая в «Баркерзе», хоть раз обедать вместе с сослуживцами. Я общалась только с одной белокурой девушкой, стоявшей за соседним прилавком. Иногда я ходила вместе с ней в кино.
Однажды утром, когда «телефонная компания» еще не ввалилась в кафе, я сидела вблизи того столика, за которым человек проверял тетрадки. Вдруг он поднял голову и взглянул на меня. Это был мужчина с правильными чертами лица, глубоко посаженными глазами и коротко остриженными волосами, сквозь которые кое-где уже просвечивала лысина. Он спросил, не студентка ли я. С самого моего приезда в Париж никто вот так, по-человечески не заговорил со мной. Его взгляд и голос внушали доверие; взгляд был прямой, голос искренний, – казалось, человек обратился ко мне без всякой задней мысли. Я ответила: нет, не студентка. Он сказал, что ведет курс философии в одном коллеже в окрестностях Парижа. И трижды в неделю ездит в этот коллеж на автобусе от «Порт-де-Ванв». А вечером возвращается обратно на поезде, который приходит на вокзал Монпарнас. Потом добавил, что его ученики пишут сочинения донельзя скверно, поэтому он и предпочитает исправлять их здесь, в кафе, нежели дома в одиночестве, но он не сердится на них, на своих учеников. Вот какие дела. Ну а я – училась ли я где-нибудь?