О кукушкином яйце я почти забыл, но старик напомнил мне о нем, и недели через две мы пошли посмотреть на знакомое гнездо. Птенцы уже вылупились. Рядом с тремя голыми, еще слепыми горихвосточками, беспомощно разевавшими голодные желтые клювы, в маленьком гнезде сидел и кукушонок, который был уже в два раза крупнее своих сводных братьев. Он непрерывно верещал: «Цирк! цирк! цирк!» — и, занимая половину гнезда, безжалостно теснил и прижимал к краям трех голышей. Внизу под кустом муравьи уже облепили труп четвертого братца, выброшенного кукушонком из гнезда.
— Через неделю он останется в гнезде один, — сказал дед Мирю. — Видишь, как он встает на ноги. Вот посадит себе на спину одного из голышей, приподымется и сбросит его вниз. А к тому ж горихвосткам все равно всех не прокормить. Кукушонок один ест за пятерых. Пойдем спрячемся, и ты посмотришь, как он лопает, — добавил он.
Я хотел вытащить кукушонка из гнезда, чтобы спасти маленьких горихвосток, но старик мне не позволил.
— Кукушка куда полезнее, чем горихвостка. Она кормится волосатыми гусеницами, от которых весь лес чернеет как от чумы. Ни одна другая птица их не ест — только кукушка да иволга. Но иволга ест их неохотно, они обдирают ей желудок. А для кукушки это главный корм, — закончил он и отвел меня от гнезда.
Мы спрятались в кустах и оттуда наблюдали, как обе горихвостки, отец и мать, по очереди подлетали к гнезду с гусеницами в клювах. Почувствовав их приближение, кукушонок так жадно разевал свой широкий безобразный рот и так настойчиво пищал, что родители не знали, кому ж отдать принесенную пищу, и чаще всего вкладывали ее в рот своего нахлебника.
— Когда этот ненасытный разбойник подрастет и оперится, он станет ровно в пять раз больше своих «родителей». Увидишь тогда, как смешно будут выглядеть горихвостки. Они все так же будут его кормить, все так же будут совать ему в рот гусениц, а он будет только подергивать крылышками да смотреть, не несут ли еще. Потом он и летать начнет, но от тунеядства своего все равно не откажется. До последней возможности будет пользоваться глупостью горихвосток. А те так и будут кормить своего великана, пока в один прекрасный день он не закукует и не исчезнет в лесу, — рассказывал мне старик, обстругивая острым ножом перо, из которого хотел сделать новый поплавок для удочки.
Чудовищно несправедливым казалось мне то, что рассказал старик и что я видел своими глазами. Мне было жалко милых, старательных горихвосток, их собственных птенцов, которым наверняка предстояло погибнуть. Но когда позже я увидел, как на лес напали гусеницы и как он пожух, а местами оголился и почернел, я оценил эту жертву. Стало мне понятно и то ожесточение, с каким мелкие птицы преследовали кукушку. Они, конечно, знали, какие несчастья она им приносит, но их родительские инстинкты оказывались сильнее всех прочих чувств…
Железнодорожная станция была в трех километрах от нашего городка. В свое время, когда прокладывали линию железной дороги, городские власти решили, что, если станция будет у самого города, поезда будут тревожить сон горожан, и попросили, чтоб ее провели подальше. К этой просьбе тогдашних богачей и отцов города присоединились извозчики и носильщики, чьи интересы вполне совпадали в данном случае с интересами их классовых врагов. Таким образом станция и оказалась в стороне от города, и соединяло их разбитое шоссе, обсаженное жалкими акациями.
За станцией простиралась топкая равнина с лугами, с маленьким болотом посередине, куда мы с дедом Мирю ходили стрелять диких уток. По лугам расхаживало множество аистов, которые украшали своими громадными гнездами трубы и крыши города.
Однажды в конце августа, когда все аисты улетели на юг, на этих лугах остался один старый аист. Он начал все чаще наведываться на станцию. Выглядел он довольно безобразно — с пожелтевшими перьями, грязным хвостом, большим, каким-то увядшим желто-красным клювом. Наверное, у него не было сил улететь вместе со своими товарищами и как-то случайно удалось избежать строгого осмотра, который устраивают друг другу аисты, прежде чем пуститься в далекий путь, в Африку.
Стрелочник дядя Михал поймал его, запер в сарай, где хранился старый насос, и стал кормить. Для этого он часто приходил в город и выпрашивал у мясников легкие — аист очень любил эту еду.
После недели тюремного заключения стрелочник выпустил аиста на свободу, но птица не ушла со станции и, уж конечно, не собиралась покидать своего благодетеля. Видно, аист провел большую часть своей жизни на крышах домов и привык к людям.
Когда дядя Михал выпустил его, он погулял по перрону, потом ушел в луга, а к вечеру вернулся в сарай, чтобы переночевать в тепле. Постепенно он привык и к поездам, которые раньше пугали его своим грохотом. Пассажиры кидали ему куски баранок и булок, хлеб и всякие лакомства. Скоро он стал с нетерпением поджидать каждый пассажирский поезд. В луга, где к тому же кузнечиков становилось все меньше, он уже больше не ходил. Очень довольный этим, дядя Михал, большой шутник, однажды выкрасил ему голову красной краской.
— Трачко совсем своим парнем стал, тоже вроде меня на железной дороге служит. Давайте мы его хоть в начальники станции произведем. Все равно он все поезда встречает и провожает, — сказал стрелочник, выкрасивший аисту голову масляной краской.
Так Трачко, как называли его до тех пор, приобрел новое звание. Покачивая крашеной головой, он важно расхаживал по перрону, еще важнее стоял на одной ноге, и служащие изощрялись в веселых шутках по его адресу.
— Данчо, как бы у тебя этот начальник хлеб не отбил, — говорил старый телеграфист дежурному по станции, молодому человеку, когда тот с диском под мышкой выходил встречать поезд.
— Он мой помощник, — смеялся дежурный, — только вот диска нету.
— Зачем ему диск? Вон у него — красная фуражка и красный клюв!
«Начальник» действительно начал понимать, что означают звонки и когда приходят поезда. Почувствовав их приближение по гулу рельсов, аист оживлялся и тут же занимал свое место на перроне. Это до такой степени удивляло персонал станции, что аисту каждый день приписывали все новые и новые необыкновенные качества. Он приобрел известность и среди машинистов и кочегаров, которые разнесли его славу по ближним и дальним станциям. Только начальник станции не участвовал в этих шутках, которые в какой-то степени задевали его служебное достоинство, но так как он был человек умный и не мелочный, то притворялся, что просто ничего не замечает.
Так аист провел всю осень и зиму в сарайчике для старого насоса и очень сдружился с дядей Михалом, который продолжал его кормить. Когда наступало время получать паек, «начальник», запертый в сарайчике из-за сильного мороза или обильного снегопада, начинал щелкать клювом, точно бил в гонг, и стрелочник нес ему пищу.
Наступила весна. В тот год она пришла очень рано. В марте повсюду уже сошел снег. Теплое солнце освещало пробудившиеся поля, болото блестело среди голых серо-зеленых лугов. Соблазненный весенними просторами, охваченный воспоминаниями аист однажды полетел на луга. Там он погулял, поклевал что-то, погрелся на солнышке и к вечеру снова вернулся на станцию. На следующий день он гулял уже дольше, словно на лугу ему нравилось все больше, хотя он не находил там почти никакой пищи. Вместе с тем в «начальнике» можно было заметить какую-то тревожную перемену. Он приуныл, точно был чем-то озабочен, и уже не так усердно нес свою службу — встречал поезда. Пища не интересовала его почти совсем, словно ему надоели все эти кусочки хлеба и булок, которые бросали ему пассажиры. Он предпочитал равнодушно стоять у станции, наклонив голову и свесив длинный клюв, ложившийся ему на грудь, как орден.
— Что-то не по себе ему. Должно быть, голова разболелась от весеннего солнца, — шутили служащие.
— Это от старости, ребята. Песок из него сыплется, в этом все дело. Был бы молодой, торчал бы сейчас на каком-нибудь минарете в Египте, — отвечал дядя Михал.
— Что-то загрустил бедняга. И у него есть душа, — с чувством заключил старый телеграфист, жмурясь на солнце.
«Начальник» прикрывал то один, то другой глаз и часто посматривал на теплое синее небо, словно чего-то оттуда ждал.
Последние дни аист в послеполуденные часы стал забираться на крышу станции. Пристроившись около самой трубы, он стоял там, повернувшись на юг, в смиренной и глубоко озабоченной позе.
Служащие догадывались, что «начальник» ждет возвращения сородичей. Они обсуждали его поведение и самыми разнообразными способами толковали его беспокойство. Дядя Михал утверждал, что аист боится, как бы ему в этом году не остаться без подруги, и объяснял это так:
— Его старуха, наверно, пободрей, чем он, вот и улетела без него в теплые края. А там она себе другого нашла, и наш начальник останется на бобах. Потому он и загрустил.