Она, умолкнув, хмурит лоб.
— Он, думаю, просто нервничал. И считал, наверное, что я тоже увлекаюсь политикой… Но чего не было — того не было. Меня, конечно, воспитали социалисткой, но современную политику я считала, прямо скажем, скучищей смертной. А уж местное самоуправление особенно. И все равно в тот день я была просто счастлива. Я всем им показала, и маме с папой с их всегда готовой точкой зрения на все, что бы я ни сказала и ни сделала, и всем остальным, и этим девчонкам, что вечно рожи корчили у меня за спиной, и мальчишкам, настолько гадким…
Она осекается.
— Был там один такой, Кении. Ну, знаешь, из этих — с напомаженной челкой, — но симпатичный. Очень, кстати. Я даже немножко была влюблена в него в старших классах, чем он и воспользовался. Поцеловал меня однажды на велосипедной стоянке и… — она делает вдох, — …еще кое-что. А на другой день он с ухмылочкой всем рассказывал. Будто это мне страшно хотелось. Что он мог бы меня завалить. Но не стал — потому что пакета с собой не было. Что на такую рожу сперва надо пакет натянуть, а потом уж…
Я закрываю глаза и чуть отшатываюсь назад. Не хочу всего этого знать. Но Анна не видит, она не здесь.
— А когда мы с Пером после обеда шли через поселок, то я заметила Кенни, он стоял у сосисочного ларька и с ним еще пара таких же пижонов. Все вылупились, конечно, поселок-то маленький, все друг друга знают, и вот я иду вместе с парнем, которого тут никогда раньше не видели. Для них прямо пощечина. И Пер это как будто понял, хоть мы ни о чем таком не говорили, мы об этом до сих пор не говорили, но он обнял меня за талию как раз в тот момент, когда мы проходили мимо ларька, и я его обняла. Только кивнула тем типчикам — глазейте на здоровье…
Она улыбается в пространство, не видя меня.
— А папа… Он вечно твердил, мол, и то буржуазно, и се. Маме не разрешал ходить за покупками в супермаркет «Ика», раз простые трудящиеся покупают только в «Консуме», а мне следовало зарубить себе на носу: кем бы я ни стала в жизни, чтоб и думать не смела, будто что-то собой представляю. Но когда приехал Пер, папа сразу замолчал, прямо дар речи потерял — только оттого, что у Пера отец епископ. Мама, конечно, до смерти перепугалась, вдруг у нас дома недостаточно изысканно, — но ладно мама, а папе я прямо-таки поражалась… Я-то думала, он и вправду такой непримиримый, каким прикидывался. А он совершенно сробел перед прыщавым восемнадцатилетним мальчишкой, разглагольствующим о местном самоуправлении и народовластии. Идиотизм! А я вообще-то в глубине души мечтала о буржуазности, такой нарядной, приличной и сдержанной, как о ней пишут в книгах и показывают по телику. Я ведь все принимала за чистую монету. Считала, что люди вроде Пера и его семьи всегда спокойны, счастливы и любезны, и так радовалась, что и я смогу войти в этот мир…
Она умолкает и смотрит на фотографию, потом снова набирает в грудь воздуха.
— Сейчас я скажу то, чего никогда раньше не говорила… Обещай, что никогда никому…
Она наполовину отворачивается от меня, уперев взгляд в книжную полку, и не видит, как я жестом застегиваю рот на воображаемую молнию.
— Мне кажется, я никогда не любила Пера. Вернее, я это знаю. Я никогда не любила Пера.
Она по-прежнему сидела, полуотвернувшись от меня.
— Я влюбилась в Бильярдный клуб «Будущее», — продолжает она. — Этим все сказано. Но почему-то казалось, у меня меньше прав на членство, чем у вас, остальных… Пер стал ниточкой, связавшей меня и вас. Мне не он был нужен. А вы, остальные. Все вместе.
Она поворачивается и снова смотрит на меня.
— Глупо звучит?
Это голос подростка. Я качаю головой.
— Нет, еще как глупо! Невозможно влюбиться в целую компанию.
Я киваю, но не уверена, поняла ли она, что на самом деле это возражение. Нет, возможно — я и сама была влюблена в Бильярдный клуб «Будущее» всю ту неделю в Стокгольме, да и все, наверное, влюбились во всех. Но Анна не смотрит на меня, она снова склонилась над своим альбомом и говорит настолько тихо, что я едва могу разобрать.
— Это мог оказаться кто угодно. Магнус. Торстен. Или Сверкер. Не важно. Лишь бы оттуда.
Она поспешно взглядывает на меня. Я отвожу глаза. На самом деле все не так просто, и она это знает. Всю ту неделю Анна постоянно присутствовала на краешке моего поля зрения, и я помню, как ее взгляд то и дело скользил в сторону Сверкера, как она смеялась, стоило засмеяться ему, и поправляла волосы, когда в какой-то момент их глаза встречались. Тогда ей это не помогло. Пройдет еще немало лет, прежде чем он решит, что ради нее стоит снять номер в мотеле. Если это правда. Сверкер всегда позволял мне догадываться о том, что происходит, но тщательно следил, чтобы я ничего не знала наверняка.
Анна, украдкой вздохнув, переворачивает альбомный лист. Следующий снимок занимает целую страницу. Вся компания стоит в ряд перед бильярдным столом. Мы все, такие молодые. У Магнуса и Пера в руках по кию, Анна смеется, Сиссела задрала подбородок, довольная, как Муссолини на балконе. Торстен — крайний в ряду. Я сама стою, наморщив лоб, перед Сверкером. Он положил руку мне на плечо и улыбается белыми зубами. Он крупный, рослый. Меня еле разглядишь. Какие у него были планы на мой счет?
— Помнишь, кто нас тогда сфотографировал? — спрашивает Анна.
Я киваю. Разумеется. Он сидел на стуле в глубине бильярдной, когда мы туда ввалились, толстенький старичок с широкими подтяжками и огорченным лицом. Быть может, он сидел и ждал, что вот-вот в этот закоулок вломятся громилы из какой-нибудь черной комедии, сорвут с себя пиджаки, едва войдя, но останутся в шляпах. Мы, должно быть, его разочаровали — орава галдящих юнцов, явно не представляющих себе даже, за какой конец держать кий. И все же он поднялся, когда мы стаей сбились вокруг самого большого бильярдного стола, и заковылял к нам. На мгновение замерев, он смотрел, как Магнус с Пером без толку гоняют шары.
— Ну что, русскую, парни? — предложил он наконец. — Это забойно!
— Ну что в этом было такого смешного? — спрашивает Анна.
Я пожимаю плечами. Я тоже не понимаю, знаю только, что мы начали хохотать, едва вышли на улицу, и хохотали всю дорогу до самой гостиницы, и, даже дойдя до нее, не могли остановиться. Поэтому мы повернули обратно, перебежали на другую сторону улицы, в сквер Тегнерлюнден, и плюхнулись на скамейки под памятником Стриндбергу, продолжая хохотать. Русскую — это забойно!
— Я всегда боялась признаться, но так и не поняла, что тут смешного, — говорит Анна. Я опять пожимаю плечами. Что до меня, я смеялась, потому что смеялись все, во всяком случае, Торстен, а когда смех сошел на нет, то продолжала улыбаться, как и остальные, и ждала, над чем бы посмеяться еще. Но ничего новенького мы не придумали и сидели какое-то время молча на скамейках, глядя в темноту. На нашей скамейке я сидела с краю, справа от Торстена. Когда мы отсмеялись, мне стало слышно его дыхание. Все молчали довольно долго.
— А давайте, пусть каждый что-нибудь расскажет, — вдруг предложил Магнус. — Какой-нибудь секрет.
Сиссела фыркнула.
— Что еще за секрет?
— Да просто — один какой-нибудь свой секрет. И мы что-то узнаем друг о дружке.
Сиссела выпрямилась.
— Нет у меня секретов.
— Ах ты, бедняжка. — Магнус рассмеялся. — Тогда начинаю я. Мой секрет — что я стану художником. Маман не в курсе, папка тоже — думают, я стану страховым агентом, или там чиновником на таможне, или еще кем-нибудь таким. А я стану художником, причем лучшим в мире. Если раньше не сопьюсь.
Он издал смешок. Сиссела наклонилась вперед и произнесла, понизив голос:
— Ладно, передумала. Есть у меня секрет.
Магнус улыбнулся:
— Я так и знал.
Сиссела улыбнулась в ответ:
— Мой секрет — что я ненавижу алкашей. Моя жизненная цель — убить хоть одного. Подушкой задушить. Или перевернуть на спину, когда уснет, пусть блевотиной захлебнется.
Стало тихо. Мы теряем друг друга, подумала я. Нет, сейчас мы снова будем вместе. И я услышала собственный голос:
— Мой секрет — что я не знаю, как меня зовут.
Получилось. Все взгляды устремлены на меня, мы снова вместе.
— Как это не знаешь?
Пер искренне удивился. Я закусила губу. Надо осторожнее. Не сболтнуть лишнего.
— Мама зовет меня Мэри, а папа — Мари. Они никак не договорятся насчет моего имени…
Анна, кажется, огорчилась.
— А в школе? Как там тебя зовут?
Я пожала плечами.
— Одни учителя называют меня Мэри. Другие — Мари.
Голос Торстена прозвучал глуховато:
— А самой-то тебе кем больше хочется быть? Мэри или Мари?
Об этом я никогда не задумывалась.
— При чем тут мое желание? — Я посмотрела на него. — Ведь человеческое имя — объективный факт, правда?
Торстен ковырнул гравий носком ботинка и уже хотел ответить, как вклинился Сверкер: