— Все еще болит? — спросила она.
— При быстрой ходьбе. И иногда в сырую погоду. — Он приподнял руку с матраса и, согнув правую ногу в колене, рассмотрел шрам. — След ренессанса, — задумчиво произнес он. — В виде гранатного осколка.
Элен вздрогнула.
— По всей видимости, это было ужасно. — Затем, с непонятно откуда взявшейся страстью, выкрикнула: — Как я ненавижу боль! — В ее голосе слышалось яростное, глубоко личное негодование. — Ненавижу! — повторила она, чтобы все на свете Кейвелы и Найтингейл слышали ее.
Она снова заставила его думать о прошлом. О том осеннем дне в Тидворте восемнадцать лет назад. О правилах поведения во время бомбежки. О сумасшедшем новобранце, который не добросил гранату. Об истерике и панике в самом начале войны, первоначальном ужасе. Теперь это казалось поразительно далеким и несовременным, как некая звезда, разглядываемая не с того конца телескопа. И даже боль, не прекращавшаяся месяцами, теперь почти ушла в небытие. Физически это было самое худшее, и память его, как память безумца, уже почти избавилась от этих образов.
— Нельзя помнить боль, — произнес он вслух.
— Я могу.
— И ты не можешь. Можно помнить сам факт и то, что ему сопутствовало.
Тот случай произошел в родильной палате на Том-Иссуар, а сопутствовали ему нищета и унижение. Ее лицо исказились при этих словах.
— То, как все было, ты никогда не будешь помнить, — продолжил он.
— Ты даже не будешь помнить чувство наслаждения. Сегодня, например, ты не помнишь, что было полгода назад. И это к счастью. — Он улыбнулся.
— Подумай, что было бы, если бы ты помнила запахи всех духов и все поцелуи. Какой унылой была бы жизнь. И есть ли на свете женщина, которую Создатель наделил бы как памятью, так и хотя бы двумя детьми?
Элен охватило волнение.
— Я не представляю, как все это вообще возможно, — тихо сказала она.
— Именно так, — утверждал Энтони. — Муки и наслаждения новы всякий раз, когда мы их испытываем. Свежи, как весенняя листва. Каждая гортензия, аромат которой ты вдыхаешь, есть первая гортензия в твоей жизни. И первое заключение под арест…
— Ты снова говоришь, как идиот. — Элен сердито прервала его. — Запутался окончательно.
— Мне казалось, тебе становится яснее, — возразил он. — И все-таки чего ты от меня хотела?
— Я хотела, чтоб ты объяснил мне меня, себя, нашу жизнь, счастье. А ты разглагольствуешь, как философ. Глупый, как бревно.
— А ты сама? Совершила ты хоть один умный поступок? Специалист по счастью!
В этот момент в воображении обоих возник образ робкого человека в очках, из-за которых не было видно глаз.
Тот брак! Что в самом деле могло склонить ее? Старина Хью, конечно, был полон романтической любви, но достаточно ли этого? И в конце концов наступило разочарование. Прежде всего из-за разницы в возрасте. Он всегда горько усмехался, когда ему вспоминались их отношения с Хью. Уголки губ Энтони слегка подернулись. Для Элен, однако, последствия шутки могли оказаться роковыми. Он бы дорого дал, чтобы узнать все подробности, но через кого-нибудь еще, чтоб не принимать на себя роль хранителя ее тайн. Тайны были опасны, тайны опутывали ее с ног до головы, как паутина. Да, совсем как паутина.
Элен вздохнула, затем, расправив плечи, резко произнесла:
— Из двух петухов не сделаешь одного орла. Кроме того, это мое личное дело.
«Которое обернулось как нельзя лучше», — подумал он. Повисла тишина.
— Как долго ты провалялся в больнице после ранения? — Ее тон внезапно изменился.
— Почти десять месяцев. Было жуткое нагноение. Пришлось десять раз оперировать.
— Кошмар!
Энтони пожал плечами. По крайней мере, это уберегло его от военных окопов. Но по милости Божией…
— Странно, — произнес он, — в каком убогом обличий нас подчас посещает Господь! Блаженный идиот с ручной гранатой.
Если бы не он, я бы в корабельном трюме отправился во Францию и подох бы там — почти наверняка. Я обязан ему жизнью. — Затем после паузы: — И свободой в начале войны. Где гарантия, что я пережил бы отравление газами, такое, как в Ипре? — «Сошла на землю правда, Царь Царей». Ты, мне кажется, слишком молода даже для того, чтобы слышать о бедном Руперте. Тогда, в четырнадцатом году, это имя значило больше. «…Сошла на землю правда». Но он, однако, забыл упомянуть, что глупость сошла тоже. В больнице у меня было много времени, чтобы подумать о расширении империи на всю планету. Глупость сошла на землю, но не как царь, а как император, богоподобный Вождь Всей Арийской Расы. Мысль об этом отрезвила меня. Я почувствовал себя более здоровым и более свободным, чем был. И всем я обязан этому недоумку. Он был одним из верноподданных фюрера.
Опять помолчали. Голос Энтони зазвучал еще глуше.
— Иногда я нервничаю, как Поликрат[43], потому что в жизни мне слишком часто выпадало счастье. Все будто специально складывалось в мою пользу. Даже это. — Он дотронулся до шрама. — Может быть, мне стоит что-то сделать, чтобы успокоить зависть богов, — бросить перстень в море во время следующего купания. — Он слегка усмехнулся. — Беда в том, что у меня нет перстня.
2 апреля 1903 г.
Придя на Паддингтонский вокзал, мистер Бивис и Энтони заняли места в купе третьего класса и принялись ждать отправления поезда. Для Энтони железнодорожное путешествие до сих пор оставалось очень важным событием, почти священнодействием. Незрелый мужчина в душе всегда остается человеком naturaliter ferroimlis[44]. Взять, к примеру, этого зеленого монстра, который медленно и важно подползал сейчас к первой платформе, — если бы не Уатт и Стефенсон[45], то это чудо технической мысли не выглядело бы так величественно под стеклянными сводами своего паровозного храма. Сама глубина восторга, который испытывал Энтони, вдыхая запах угля и горячего машинного масла, то непроизвольное желание, с которым его губы подражали звуку «чах-пах, чах-пах, чах-пах», говорили о том, что приход «Пыхтящего Билли» и «Ракеты» был чудесным образом предвосхищен неким прообразом локомотива, который существовал в душах мальчишек еще во времена палеолита. Чах-пах, чах-пах. Пауза, а потом душераздирающий свисток при выходе отработанного пара. Чудесно, здорово!
Две тучные невысокие пожилые леди в капорах и черных платьях, удивительно похожие на королеву Викторию, медленно проходили мимо, занятые поиском купе, где бы им не перерезали горло и не заставили слушать непристойности. Мистер Бивис, по их мнению, выглядел, видимо, безупречно. Они остановились, советуясь между собой, но Энтони, высунувшись из окна, скорчил такую рожу, что они поспешили скрыться. Он победно улыбался. Занять хорошее купе было одним из непременных атрибутов священнодействия, именуемого путешествием. Если сравнивать путешествие с игрой в безик[46], то отделаться от случайного попутчика соответствовало марьяжу короля и дамы. Обед в вагоне-ресторане стоил столько же, сколько туз и король — двадцать шиллингов. А двойной безик (хоть это Энтони никогда не подсчитывал) равнялся отцепному вагону.
Раздался свисток помощника машиниста, и состав тронулся.
— Урра-а! — закричал Энтони.
Игра началась успешно: в первом же раскладе оказался марьяж. Но через несколько минут Энтони уже жалел, что спугнул пожилых дам. Выйдя из отрешенной задумчивости, мистер Бивис наклонился вперед и, коснувшись колена сына, спросил его тихим, но невыразимо проникновенным голосом:
— Ты помнишь, какое сегодня число?
Энтони с сомнением взглянул на отца, затем попытался изобразить на лице тяжелую работу мысли, многозначительно нахмурившись. В отце появилось что-то такое, что делало эту игру неизбежной.
— Сейчас посмотрим, — неестественным тоном произнес Энтони, — нас отпустили тридцать первого, или нет, это было тридцатое? Тогда была суббота, а сегодня понедельник…
— Сегодня второе, — проговорил отец тем же самым проникновенным голосом.
Энтони был озадачен. Если отец знает дату, то зачем спрашивает?
— Сегодня ровно пять месяцев, — пояснил мистер Бивис. Пять месяцев! Энтони стало нехорошо на душе. Он понял, о чем говорит отец. Второе ноября, второе апреля. Пять месяцев с тех пор, как она умерла.
— Второе число каждого месяца для нас святой день.
Энтони кивнул и отвел глаза, чувствуя неловкость и вину.
— Эта святая скорбь сплотила нас воедино, — продолжил мистер Бивис.
Господи, о чем он говорит? И зачем? Зачем он считает, что обязан говорить такие вещи? Это так ужасно, так неприлично; да, неприлично; не знаешь, куда спрятать глаза. Так бывало, когда после обеда у бабушки начинало громко урчать в животе.
Глядя на сына, отвернувшегося к окну, мистер Бивис ощутил его сопротивление и был уязвлен и опечален тем, что мальчик не испытывает той боли, какую испытывал он сам. Собственно говоря, он был даже возмущен. Конечно, мальчик еще слишком мал, чтобы полностью оценить свою потерю, но все же, но все же…