— Мерзавка… такой пол, устроила тут бардак… только посмотри, что ты наделала… такую работу! Ну-ка вон отсюда… мерзавка… такой пол, такой пол, такая работа!
Ее слова были горячее и темнее, чем дымящиеся ягоды пирога, и мы в ужасе попятились.
Девочка в розовом расплакалась. Миссис Бридлоу повернулась к ней:
— Тихо, детка, тихо. Иди ко мне. Боже, ты только посмотри на платье. Ну не плачь. Полли наденет тебе новое.
Она подошла к раковине и смочила чистое полотенце. Через плечо она бросила слова, словно гнилые куски яблок:
— Забери белье и проваливай, чтобы мне можно было убраться.
Пекола взяла тяжелую сумку с мокрой одеждой, и мы быстро вышли на улицу. Пока Пекола укладывала сверток в тележку, мы слышали, как миссис Бридлоу успокаивает желтоволосую девочку в розовом.
— Кто они были, Полли?
— Не бойся, детка.
— Ты сделаешь еще пирог?
— Конечно сделаю.
— Кто они были, Полли?
— Тише. Не бойся, — шептала она, и нежность ее слов сливалась с закатом, сверкающим над озером.
ВОТМАМАМАМАОЧЕНЬХОРОШАЯМАМАПОИГРАЙСДЖЕЙНМАМАСМЕЕТСЯСМЕЙСЯМАМАСМЕЙСЯСМЕЙСЯСМ
Проще всего было найти причину неудач в ноге. Так она и поступила. Но если хочешь узнать правду о том, как умирают мечты, нельзя доверять словам мечтателя. Вполне возможно, что концом такого прекрасного начала явилась дырка в переднем зубе. Однако сама она предпочитала обвинять ногу. У ее родителей, живших в Алабаме на холме из красной глины, в семи милях от ближайшей дороги, было одиннадцать детей, она — девятая, и только глубокое равнодушие, с которым было встречено известие о том, что она проткнула ногу ржавым гвоздем, когда ей только исполнилось два года, спасло Полин Уильямс от небытия. Из-за раны нога ее скривилась, согнулась и волочилась по земле: она не хромала, что в конце концов изуродовало бы ей спину, а особым образом приподнимала ногу, будто вытаскивая ее из маленького водоворота, старавшегося затянуть в себя ступню. Это незначительное, по сути, увечье объясняло ей множество вещей, которые иначе остались бы за гранью понимания: например, почему у нее нет клички, как у других детей; почему никто не шутит и не рассказывает историй о разных забавных случаях, которые с ней происходили; почему никто не помнит, что она любит есть — ей не оставляли крылышка или шейки, ей не готовили горох в другой кастрюле, отдельно от риса, хотя она терпеть его не могла, — почему никто не дразнил ее, почему она нигде не чувствовала себя дома и никогда не ощущала, что принадлежит какому-то месту. Она считала, что причиной ее одиночества и ненужности была искалеченная нога. Замкнувшись в кругу семьи, ребенком она изобретала тихие, интимные игры. Больше всего ей нравилось распределять предметы: расставлять в ряд консервные банки на полках, раскладывать на крыльце персиковые косточки, палочки, камни, листья, и родственники не мешали ей этим заниматься. Если кто-нибудь случайно задевал эти ряды, то всегда останавливался и собирал их обратно, и она никогда не злилась, потому что могла потом снова их переложить. Когда она обнаруживала что-то, чего бывает много, то обязательно раскладывала это по размеру, по форме или по цвету. Она никогда бы не положила сосновую иголку рядом с листиком пушицы и ни за что не поставила бы рядом банку помидоров и банку с зеленым горошком. В течение всех четырех лет, пока она ходила в школу, ее восхищали цифры и приводили в уныние слова. Она пропускала уроки рисования, не зная, чего себя лишает.
Незадолго до начала Первой мировой войны от своих вернувшихся соседей и родственников Уильямсы узнали, что в другом месте им могло бы житься лучше. Группами, большими и не очень, смешиваясь с другими семьями, они двинулись в путь и за шесть месяцев и четыре перехода прибыли в Кентукки, где находились шахты и металлургические заводы.
«Когда мы сидели на улице у депо и ждали грузовика, была ночь. Везде летали июньские жуки. Они осветили лист на дереве, и я видала зеленые вспышки то тут, то там. Вот тогда я последний раз и видала этих жуков. Здесь таких нет. Здесь они какие-то другие. Тут их называют светляками. Они не похожи на наших. Но те зеленые вспышки я помню. Очень хорошо помню».
В Кентукки они жили в настоящем городе, где на каждой улице стояло от десяти до пятнадцати домов, а на кухне вода текла прямо из-под крана. Ада и Фаулер Уильямсы нашли для семьи пятикомнатный каркасный дом. Двор был огорожен забором, который когда-то был белым; рядом с ним мать Полин посадила цветы и держала несколько кур. Кое-кто из братьев ушел в армию, одна сестра умерла, две вышли замуж, освободив место и дав остальным возможность ощутить, как хорошо жить в полупустом доме. Больше всего переезд обрадовал Полин, которой уже было достаточно лет, чтобы оставить школу. Миссис Уильямс готовила и занималась уборкой в доме белого священника на другой стороне города, а Полин, как самая старшая из оставшихся дочерей, взяла на себя все домашние заботы. Она чинила ограду, поднимая упавшие столбики и подвязывая их кусочками проволоки, собирала яйца, подметала, готовила, стирала и следила за двумя младшими детьми, близнецами по прозвищу Чикен и Пай, которые еще ходили в школу. Все у нее получалось отлично, к тому же, ей это нравилось. Когда родители уходили на работу, а братья и сестры — в школу или на рудник, в доме воцарялась тишина. Покой и одиночество одновременно успокаивали ее и заряжали энергией. Она беспрепятственно могла наводить порядок и чистоту до двух часов дня, когда из школы возвращались Чикен и Пай.
Когда война закончилась и близнецами исполнилось одиннадцать, они тоже оставили школу. Полин было пятнадцать, она все еще занималась домом, но уже без прежнего энтузиазма. Мечты о мужчинах, любви и нежности увлекали ее мысли и руки прочь от работы. На нее начали действовать перемены погоды, определенные звуки и пейзажи. Эти чувства вызывали в ней сильную тоску. Она размышляла о бренности только что созданных вещей, о пустынных дорогах, незнакомцах, которые возникают словно ниоткуда, чтобы взять тебя за руку, о лесах, за которыми всегда садилось солнце. Особенно эти мысли донимали ее в церкви. Песни убаюкивали, и когда она пыталась думать о грехах, ее тело трепетало в желании искупления, спасения и таинственного воскрешения, которые могли произойти без малейшего усилия с ее стороны. Ее фантазии не были агрессивными: она представляла, как слоняется по берегу реки или собирает ягоды на опушке, когда вдруг откуда ни возьмись возникает незнакомец с нежными пронзительными глазами, тот, кто все поймет без слов, и от этого взгляда ее нога выпрямлялась, а глаза опускались к земле. У него не было лица, не было голоса, запаха или определенной внешности. Он был простым Присутствием, всеобъемлющей могучей нежностью и обещанием покоя. Она не знала, что сделать или что сказать этому Присутствию, но это было не важно: после молчаливого узнавания и беззвучного прикосновения ее мечты обрывались. Однако Присутствие само знало, что делать. Ей нужно было только положить голову ему на грудь, и он повел бы ее к морю, в город, в леса — на веки вечные.
Полин знала женщину по имени Айви, которая, казалось, могла выразить в песне все ее мечты. Стоя немного в стороне от хора, Айви пела о той темной сладости, которую Полин не могла назвать; она пела смерть, попирающую смерть, о чем тосковала Полин, она пела о незнакомце, который знал…
Милостивый Господь, возьми меня за руку,
Веди меня, позволь отдохнуть,
Я устал, я ослаб, я без сил.
Сквозь ураган, сквозь ночь,
Веди меня к свету,
Возьми меня за руку, милостивый Господь, веди меня.
Когда мой путь становится тяжел,
Милостивый Господь — рядом со мной,
Когда жизнь подошла к концу,
Услышь мой зов, мой плач,
Не дай мне упасть,
Возьми меня за руку, милостивый Господь, веди меня.
И когда Незнакомец, наконец, появился, словно ниоткуда, Полин обрадовалась, но не удивилась.
Он появился в самый жаркий день года, важной походкой выступив прямо из яркого солнца Кентукки. Он оказался большим и сильным, у него были желтые глаза, широкие ноздри и собственная музыка.
Полин стояла, лениво прислонившись к забору, облокотившись о перекладину между двумя столбами. Только что она поставила в духовку бисквитный пирог и теперь вычищала из-под ногтей муку. Вдруг она услыхала, как кто-то насвистывает у нее за спиной. Быстрые, высокие переливы: так свистят черные парни, когда подметают, копают или просто идут по своим делам. Нечто вроде уличной музыки, где злость отступает перед смехом, а радость коротка и открыта, как лезвие перочинного ножа. Она внимательно слушала музыку и позволила себе улыбнуться. Мелодия слышалась все ближе, но она не оборачивалась, потому что хотела дослушать до конца. Улыбаясь себе и удерживаясь от всплеска грустных мыслей, она вдруг почувствовала, как кто-то щекочет ей ногу. Она громко засмеялась и обернулась. Свистун склонился, щекоча пятку на покалеченной ноге и целуя ее в лодыжку. Она смеялась, пока он не посмотрел на нее, и она увидела, как солнце Кентукки смешивается с желтизной глаз Чолли Бридлоу.