— А ты думаешь, я всегда под забором валялась? Конечно читала. В школе.
— Ну и что? Он тебе нравится?
— Кобель, — сказала хозяйка. — Но няньку старую любил. Она пьющая была, а он все равно любил, стихи ей писал. — Хозяйка отняла у Саши веник и сама стала подметать быстро и ловко, бормоча себе под нос: «Ты жива еще, моя старушка; жив и я, привет тебе, привет…»
— Да, хорошие стихи, — сказал Саша.
— А то! — сказала хозяйка. — Мне еще нравятся про парус, только я их позабыла.
— Парус, — проговорил Лева, взиравший на них обоих с любопытством, — порвали парус — каюсь, каюсь, каюсь… Эти?
— Да не помню я, — сказала хозяйка.
— Это разве Пушкин написал? — удивился Саша. — Я всегда думал, что Митяев.
Лева всплеснул руками и, ничего не ответив, ушел в комнату. На ходу он бормотал, совсем как хозяйка: «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались, друзья мои! Прекрасен наш союз…»
— Твой товарищ какой-то чудной, — сказала Саше хозяйка.
— Ничего не чудной. Он профессор. Кандидат это… этологических наук
Распрощавшись с хозяйкой — она помогла усадить Черномырдина в сумку, угостив его кусочком колбасы, — Саша и Лева отправились на Павелецкий вокзал. Они были осторожны: они не поехали от метро «Бауманская», они в метро вообще не ездили, потому что подозревали, что там их могут караулить, а дошли до «Павелецкой» пешком, они не пошли на Ленинградский или Киевский вокзал, потому что оттуда можно уехать в западном направлении и, стало быть, там их тоже могли караулить; они не выбрали Ярославский или Казанский, поскольку те были слишком близко к опасному Ленинградскому; они выбрали Павелецкий, ибо оттуда ни в какое порядочное место уехать было нельзя. Там они нашли самую старую и подслепую бабку, сдававшую комнаты. Денег у них оставалось все меньше и меньше.
Квартира, куда привела их бабка, оказалась не возле Павелецкого вокзала, а опять-таки близ Курского, на улице Бауманской; по-видимому, все обитатели этой улицы жили тем, что сдавали комнаты. Как беглецы ни петляли, а все упирались в Курский вокзал; из литературы известно, что это обычно заканчивается очень плохо. Саша и Лева не читали этой литературы, но все равно были испуганы и недовольны тем, что новая нора оказалась всего в двух кварталах от старой. Но ничего другого бабка им предложить в данный момент не могла или не хотела. Делать было нечего. Они стали обживать новую нору. Эта нора была относительно чистая и даже с двумя кроватями. Они поели и растянулись на кроватях. Можно сказать, что они блаженствовали — примерно в такой же степени, в какой мог бы блаженствовать человек, который, убегая от разъяренного льва, ухитрился влезть на дерево, одиноко растущее посреди саванны, и наблюдающий оттуда, как лев ревет и раздирает ствол когтями.
— Дай-ка твою рукопись, — сказал Лева спустя некоторое время.
В этой квартире журналов с кроссвордами не было, а купить их Лева не удосужился. Саша передал ему несколько листков рукописи, остальные стал разглядывать сам. Лева все время говорил «твоя рукопись»; Саша предпочел бы, чтоб Лева называл ее «нашей», но, с другой стороны, Лева и вправду не имел к этой рукописи никакого отношения.
— Никакая это не десятая глава «Евгения Онегина»… Я просмотрел все слова, начинающиеся с заглавных букв, — сказал Лева, — и не вижу среди них ни «Онегина», ни «Евгения»… «Татьяны», кстати, тоже.
— Ну, она же замуж вышла. Тут все так неразборчиво!
— Разве что вот это…
— Где?
— «Оставив нашего повесу»… Повеса — это, возможно, Евгений Онегин и есть. Что-то мне такое смутно помнится со школы. Да, он был повесой.
— Вообще-то они и не должны найти в этих стихах упоминание Евгения Онегина. В тех разрозненных строках, которые принято считать десятой главой, Пушкин об Онегине даже не заикался…
— Почему? — спросил Мелкий.
— Думаю, к тридцатому году Онегин ему уже осточертел — ну, примерно как Шерлок Холмс осточертел Конан Дойлю… Он ведь писал эту вещь в общей сложности семь лет: поначалу, конечно, сюжет и герой его сильно занимали, но постепенно начали надоедать. Еще в двадцать пятом он сам говорил; «Онегин мне надоел и спит». Потом этот «Онегин» стал лишь пространством для высказываний. Уже в «Путешествии Онегина» никакого Онегина практически нет.
Считается, что он хотел в десятой главе написать, как Онегин вступает в общество декабристов, но эта версия не выдерживает никакой критики с точки зрения психологии: Онегин совсем не тот тип… Скорей уж муж Татьяны мог быть декабристом — генерал двенадцатого года… Да и то… И сами эти строки о декабристах, возможно, к «Онегину» не имеют отношения. Все это наши поздние, произвольные толкования… В десятой главе могло быть все что угодно; единственное, в чем я убежден — Онегина там не было.
— Когда ты ее напишешь?!! Читатель ждет уж…
Похоже, лекция пропала втуне. Мелкий был упрям, туп.
Большой сдержанно ответил:
— Я же сказал: скоро напишу, если ты не будешь меня дергать.
— Я нажалуюсь Издателю, — пригрозил Мелкий.
— Это не по-мужски, — укорил Большой. Однако на Мелкого, судя по злобному выражению его небритой рожицы, упрек не произвел впечатления. Тогда Большой тяжело вздохнул и сказал: — Ты не понимаешь, что такое поэзия. Стихи нельзя вот так вот просто взять и по заказу написать. Нужно вдохновение.
— А для прозы не нужно вдохновения?
— Отстань.
— Повесу? — Саша недоверчиво сощурился. — По-моему, тут написано «невесту».
— Может, и невесту, — не стал спорить Лева. -…Нет, погоди: «оставив нашего невесту»… Так нельзя говорить. Невеста женского рода.
— Да неужели?! — сказал Саша, постаравшись вложить в эти слова всю свою язвительность.
Лева не заметил Сашиной язвительности или сделал вид, что не заметил. Он опять уткнулся в листки. Подслеповатый, он держал их к лицу так близко — казалось, сейчас проткнет носом, как Буратино, — и что-то себе в блокнотик время от времени выписывал и черкал.
Впечатление получалось солидное. Саша подумал, что ему тоже надо завести для этого дела специальный блокнотик, но тут же махнул рукой: какие, к черту, блокнотики… Он все не мог по-настоящему осознать, что жизнь его разрушена. О, если б можно было заснуть и до возвращения Олега не просыпаться!
«А вдруг с Олегом что-нибудь случится?!» От такой мысли у Саши едва не отнялись ноги. Но Олег был вроде бы не из тех людей, с которыми что-нибудь случается. Саша постучал по деревянной спинке кровати, чтоб не сглазить Олега, и с острой завистью посмотрел на Леву — Лева, казалось, был спокоен. Саша подумал, что Леву успокаивает любое умственное занятие. «Конечно, что он теряет? Был нищий и сейчас нищий. Дали в руки бумажку и карандаш — он и счастлив, четырехглазый».
— Вот, — сказал Лева гордо.
— Что «вот»?
— Я нашел строфу, где много собственных имен, и они хорошо читаются. Я почти уверен, что правильно прочел эти имена, — сказал Лева несколько упавшим голосом: он, казалось, ожидал, что Саша сейчас станет его на руках качать или попросит автографа, и был разочарован тем, что этого не произошло.
.....................на Кузнецком
........................................
Сидят..............................
........................................
.........................camer-obscura
.......................Пешар, Покарт,
......................а Готфрид Барт
........................................
......прелестной......................
...у Давиньона.....................
..............................................
..............................................
.............Волконского портрет.
— Ну и что они значат, эти имена? — спросил Саша.
— Волконский — декабрист. Наверное, это все про декабристов. Фаддеев же сказал…
— Нерусские имена-то. Пешар, Покарт — не знаю таких декабристов.
— А каких знаешь?
— Ну… Муравьев-Апостол. (Смешная фамилия, потому Саша и запомнил ее.) Еще — Каховский. И… и… и другие. Лева пренебрежительно усмехнулся. Однако когда Саша потребовал, чтобы Лева перечислил, каких он знает декабристов, Лева как-то ловко обошел Сашин вопрос, словно и не слыхал его:
— Были же, наверное, какие-нибудь малоизвестные декабристы… Или, может, это французские революционеры, о которых декабристы говорили.
Саша подумал, что Лева прав. Пушкин, декабристы, революционеры — это проходили в школе. Сам Пушкин в восстании декабристов не участвовал, но это потому, что его в тот день в Питере не было, он был в ссылке на Черном море (хороша ссылочка, да?); а потом царь его вызвал на ковер и спросил, что б он делал, если б был в Питере, а он ответил, что непременно митинговал бы со всеми вместе, и царь его похвалил за честность. Именно так говорила литераторша, она же — классная; Саша это хорошо помнил, потому что с ним как раз тогда случился один инцидент: на урок физкультуры кто-то из пацанов принес пневматический пистолет, и все стреляли (физрук был молодой и не умел поддерживать дисциплину), и Саша тоже стрелял и одним выстрелом сбил с физрука кепку. Он тогда очень испугался — ведь он мог и глаз физруку выбить — и бросил пистолет, и поднялся страшный кипеш, и директриса требовала, чтобы тот бандит и прирожденный убийца, который покушался на жизнь физрука, сделал чистосердечное признание, а Саша не сделал, поскольку не считал себя прирожденным убийцей; но в конце концов дознались, что кепку сбил именно он, и классная потом полгода его попрекала и ставила ему в пример его великого однофамильца, который в разговоре с царем честно признался (и еще Ленина, который тоже в чем-то там признавался честно); все друзья, конечно, были на стороне Саши, ибо по пацанским понятиям сознаваться никогда ни в чем не полагалось, и Пушкин согласно этим понятиям вел себя как болван, хотя, с другой стороны, во времена Пушкина люди жили по своим понятиям. «Эх, надо было отыскать какого-нибудь потомка декабристов и ему толкнуть эту рукопись… Господи, зачем я купил этот проклятый участок?! Из-за паршивой жестяной коробочки пропала жизнь! Нет, нет… Олег во всем разберется, это недоразумение…»